Когда попадалось незатопленное место, Гуменный разрешал несколько минут передохнуть. Садились на чуть подсохшую землю, которая, казалось, играла, бродила под ними в глубинах, словно заправленная дрожжами и хмелем. Старшина угощал мадьяр табаком, и они жадно курили, думая каждый о своем. «Господин профессор» уже не имел желания произносить речи. Он сидел на пне, стараясь отдышаться, и его брюшко, которое раньше не было заметно, теперь тяжело поднималось под пиджаком. Лицо его приобрело кислое выражение. Только старичок, побывавший в Екатеринославской губернии тогда, когда Гуменного не было еще на свете, не впадал в отчаяние. С потешными ужимками он рассказывал старшине, какие там, в далекой губернии, хорошие были девчата, и одна из них, Маруся-Маричка, и до сих пор жила в его сердце.
— Теперь она уже бабуся, — заметил Гуменный.
Но венгерец не соглашался: Маруся-Маричка была для него вечно молодой!
Чем меньше оставалось до переднего края, тем более мрачными становились взгляды подносчиков, а старшина, наоборот, все больше веселел. Когда неожиданно послышалось татаканье пулеметов, подносчики, как затравленные, стали озираться во все стороны. Гуменного забавляла эта необоснованная, преждевременная тревога, и он покрикивал еще энергичнее:
— Дьорше!
Вдруг ударила фашистская батарея. Высоко над лесом в прозрачном весеннем воздухе просвистел невидимый снаряд и грохнул, разорвавшись где-то далеко среди деревьев.
Носильщики остановились, их испуганные взгляды заметались и под конец вопросительно остановились на старшине: только этот высокий, стройный юноша с открытым, простодушным лицом мог принести им спасение.
— Далеко, — засмеялся Гуменный. — Марш!
— Давай, давай! — мрачно пошутил какой-то усатый длинноногий юморист в штанах-трубах.
Неожиданно в районе дамбы поднялась сумасшедшая стрельба. Застучали винтовки, затарахтели автоматы, зачахкали минометы. Гуменный сразу стал серьезным и напряженным. Тонко вздохнула его батарея. Он считал ее выстрелы, легко отличая их от выстрелов вражеских орудий. Казалось, голос своей батареи он узнал бы среди тысяч похожих.
Зазвенел, вибрируя, воздух над самой головой. Разрывы ударили совсем близко, вода поднималась фонтанами, весь лес затрещал.
— Ложись! — скомандовал Гуменный.
Но его уже никто не слыхал. Ослепленные страхом, с перекошенными лицами, мадьяры повернули назад и кинулись наутек. Они бежали молча, обгоняя друг друга, спотыкались, падали, при каждом взрыве бросались то в одну, то в другую сторону. Гуменный погнался за ними.
— Стой! Стой! — кричал он, но никто не останавливался. — Ложись!
Но никто не ложился.
Старшина видел, что противник уже переносит огонь дальше, к реке, и удирающие мадьяры попадут как раз под этот огонь. Но как им это объяснить? Как им растолковать, что они сослепу бегут к своей гибели, что сейчас для них единственное спасение в том, чтобы броском кинуться вперед, к огневой, — или в крайнем случае залечь на месте? Нагнав «пана профессора», который бежал, задыхаясь, последним, Гуменный сразгону схватил его за шиворот и сбил с ног:
— Лежи!
Нагнал другого, третьего и тоже силой заставил лечь. Огненный шквал уже вздымался на пути их отступления, и остальные носильщики метнулись назад. Руганью и угрозами Гуменный их тоже уложил на землю и приказал ждать команды. Мадьяры лежали, поднимая головы над водой. На их лицах было выражение беспомощности и обреченности. Видимо, они уже проклинали ту минуту, когда согласились добровольно итти на передовую с этими снарядами для советских артиллеристов. Старшина с удовлетворением отметил, что никто из них не бросил боеприпасов. Возможно, в панике люди совсем про них забыли, руки прилипли к мешкам и не выпускали их.
Гуменный лежал, напряженно прислушиваясь к шуму передовой. И не успел еще развеяться газ от разрывов, как он поднялся и пошел вперед. Носильщики послушно двинулись за ним. Теперь до их сознания уже как будто дошло, что своим спасением они обязаны этому юноше. Они видели, какой бешеный огонь бушевал там, куда они все бежали табуном. И если бы старшина не догнал их и силой не уложил на землю, то они, наверное, многих не досчитались бы сейчас. Поэтому они смотрели на русского юношу с удивлением и доверием. Когда Гуменный пошел быстрее, они тоже ускорили шаг, словно боялись отстать от него и погибнуть. Теперь они все следили за его рукой, как оркестр за палочкой дирижера. По его сигналу поднимались, ложились и снова вставали.
— Он, этот юноша, более цивилизован, чем мы, — неожиданно заявил «господин профессор» соседу, вытирая пот. — Он лучше нас видит, лучше нас разбирается в этом содоме. Нас уже, наверное, разорвало бы, если бы не он.
Новый артиллерийский налет опять заставил их залечь. Гуменный считал глухие выстрелы вражеской батареи и знал, сколько должно быть разрывов. Но, вероятно, на этот раз в сплошном грохоте услышал не все. Только он поднялся из грязи и раскрыл рот, чтоб подать команду двигаться, как неожиданный столб земли и пламени закрыл от него весь мир. Его как будто камнем ударило в грудь и повалило навзничь.
Когда дым растаял, он увидел над собой синюю ясность недосягаемого неба и обожженную, расщепленную верхушку дерева. Оно еще дымилось.
«А меня, наверное, веткой свалило», — спокойно подумал Гуменный, пытаясь подняться. Но тут же почувствовал, как что-то теплое расплывается по его груди. Глянул на ватник, увидел выдернутую вату, потрогал дырочку. Она была небольшая. «Мелкий осколок», — подумал успокаиваясь. Через спину осколок не вышел — под ранцем не было крови.
Сквозь жаркую стрельбу пехоты и пулеметные очереди он снова услышал залп своей батареи. «Родная, неутомимая!..»
Старшина сразу встал на ноги. Сколько у них еще осталось снарядов? Он уже сбился со счета.
В груди покалывало при каждом вздохе. Гуменный оглянулся на людей, которых вел, стараясь угадать по выражению их лиц, видели ли они, что его ранило. Но лица мадьяр попрежнему были перепуганные и замкнутые. Видимо, они ничего не заметили, и это совсем успокоило старшину.
— Марш! — скомандовал он, двинувшись вперед.
Каким-то детским, неосознанным жестом положил руку за пазуху, нащупал горячую, пульсирующую ранку и крепко зажал ее, чтобы не изойти кровью.
Перевязывать было нечем и некогда. Да и кто сделал бы это здесь? Он не хотел, чтобы иностранцы видели его рану.
«А если бы меня убило? — подумал вдруг Гуменный, и ужас охватил его. — Конечно, они все бросили бы снаряды и повернули бы обратно. Тем более что только я один знаю дорогу к переднему краю».
А передний край гремит и гремит. Старшина представляет себе, как командир батареи на коленях стоит над самой насыпью и командует, словно сурово молится: «Огонь! Огонь!» Он командует, уверенный, что снаряды прибудут, и все расчеты знают, что прибудут… «А если бы убило?»
Гуменный оглядывается, и ему кажется, что носильщики идут быстрее. Он не замечает, что, наоборот, это он идет медленнее. Ранец становится все тяжелее и тяжелее. «Намок, — думает старшина, — снаряды намокли», — и сразу же сам замечает, что это нелепость: разве снаряды могут намокнуть?
Ему захотелось пить. Он снял фуражку, зачерпнул на ходу у себя из-под ног серой, как дым, воды и выпил. Надел мокрую фуражку — голове стало хорошо, свежо, а все вокруг продолжало седеть, как дым.
Даже чистая голубизна неба стала седой.
Оглянулся.
Чернобородый учитель идет совсем близко. Как будто бредет сквозь дрожащий туман. Почему он спешит? И почему он сейчас так странно смотрит на Гуменного? Смотрит прямо, не мигая, и глаза у него большие, блестящие, круглые, словно оба вставные. Вот-вот он скажет старшине: «Дьорше!» — и захохочет в глаза.
Гуменный пересчитывает людей: все ли идут? Не удрали кто-нибудь в лес? Нет, идут все. И внимательно смотрят на него. И как будто уже не так кряхтят, не так пугаются, когда где-нибудь среди трескучих деревьев падает тяжелая мина. Неужели они видели, что его ранило? И ждут, пока он ослабеет? Тогда они бросят все, разбегутся по лесу, вернутся в свои норы. А враги захватят дамбу, перебьют его батарейцев возле умолкших, еще теплых пушек и, рассыпавшись по этим лесам-дебрям, утопят батальон в Мораве.
«Хоть ползком, но буду двигаться, — думает старшина, нащупывая пистолет. — Только б хватило крови, чтобы не потерять сознания…»
Он снова оглядывается, глубоко дыша. Идут все: длинноногий в штанах-трубах, веселый «екатеринославец»… А учитель просто наступает Гуменному на пятки. Он уже не так потеет и стонет, как будто этот поход не отнимает силы, а, наоборот, постепенно придает их.
Старшина почти не чувствует боли. Ему только все труднее дышать, и он хватает ртом воздух, словно зевает. Он не может напиться так, чтобы утолить жажду. Вода плещется у самых колен, однако он уже боится нагнуться, чтобы не упасть. Бредет, высыхая, сгорая изнутри, и гонит прочь мучительное искушение. Не смотрит на воду, а только слышит, как она хлюпает внизу.