— Спроситься придется, — спокойно возразил Камушкин. — Без разрешения в шахту теперь не пускают.
В коридоре прозвонили на обеденный перерыв. Маша первая встала и пошла к выходу. Камушкин, не поднимаясь, смотрел ей вслед. Она ощущала спиной его жесткие глаза, они подталкивали ее. Маша не удержалась и обернулась в дверях. Камушкин улыбался, он был доволен собой — казалось, он даже гордится тем, что сумел ее рассердить.
Когда все вышли, Камушкин снова подсел к столу бухгалтера. Комосов раскладывал на газете свой завтрак — хлеб, крутые яйца, сыр. Один из сотрудников просунул ему в дверь кружку кипятку. Комосов бросил в кружку заварку чая и сахар и пригласил Камушкину позавтракать; тот отказался.
— Просто поражаюсь, — сказал Комосов с осуждением. — На шахте ты числишься хорошим работником, и шахтеры тебя любят, ничего не скажу. А в жизни — чем от тебя дальше, тем лучше. Вот, например, твой язык — блатной жаргон, ничего больше.
— Вырвать с корнем такой язык, — насмешливо подсказал Камушкин. С делами было кончено, но он не спешил уходить. Он с удовольствием слушал нападки бухгалтера.
— С корнем не с корнем, а каленым железом по такому языку надо. «Сальдо с бульдой», «драпанешь» — к чему это?
— Чтоб боялись, — хладнокровно пояснил Камушкин. — Если я тебя вежливенько Уксус Помидорычем или Сидор Карпычем, ты меня всегда переговоришь.
— Глупо, по-моему. Может, ты что-нибудь и выигрываешь такой грубостью, но уважение этим не заслужишь. Теперь второе. Зачем ты обидел Скворцову? С прогульщиками да бездельниками, и то так по-хамски не разговаривают. А Скворцова — инженер-экономист, милая, скромная девушка, никому дурного слова не скажет. Каково ей терпеть твои выходки?
Камушкин неожиданно разозлился.
— А что же мне, по-твоему, расшаркиваться перед ней — ах, извините, ах, разрешите, ах, позвольте, ах, удивительная! Не знаю, как тебе, а мне нож в горло подобные сцены, что вот сейчас разыгралась. На шахте недовольство, меня рабочие со всех сторон тормошат, а она расчетики сует. Ничего, я ее на место поставил, даже не взглянул на формулки. И впредь будет так, запомни это! Вы тут с ней галантерейность развели, чуть ли не на цыпочках около нее ходите, вроде Синева, — у нее, конечно, голова кружится от такого внимания. А со мной эти штуки не пройдут, я не Синев и не ты.
Комосов, убрав остатки завтрака, пододвинул к себе счеты и сводный лист баланса. Он вытащил из ящичка папиросы и стал искать по карманам спички. Наступали любимые минуты молодого бухгалтера, посторонние мешали этому тонкому наслаждению — послеобеденной папироске в пустой комнате и простенькому подсчету, проверке небольшого, заранее подбитого итога: работа для рук, а не для головы. Комосов неприязненно покосился на Камушкина — скоро ли тот уберется? — но не удержался и пробормотал:
— Хвастунишка ты все ж, Павел. Ничего не можешь высказать без преувеличений, спокойно и просто.
Камушкин немедленно отозвался с насмешкой:
Спокойно и просто
Мы бросились с моста,
И баржа с дровами
Была между нами.
Потом лицо его стало решительным и злым.
— Нет, без драки не обойтись! — сказал он. — Или я вытащу ее в шахту, или крепко поссоримся — с докладными записками и прочей официальщиной. Думаю, будет нелегко, она вовсе не беззащитная, как ты рисуешь. Как она на меня сверкнула глазами — будто шофер фарами!
Комосов нетерпеливо отмахнулся.
— Не до глаз ее — отчет же… Дай лучше огня — прикурить.
Маша старалась не думать о Камушкине, но он не выходил у нее из головы, она видела его недоброжелательное лицо, слышала его неторопливый голос. Она вспоминала первые столкновения с этим человеком, они не были так обнаженно враждебны — просто реплики во время заседаний, два-три язвительных слова. «Теперь он от меня не отстанет! — с досадой думала Маша. — Каждый день будет надоедать».
— Как ваша сводка, Маша? — спросил Комосов, зевая. — Скоро главный пришлет за ней.
Маша ответила, не отрываясь от бумаг:
— Плохо, плохо… Честное слово, ничего не понимаю в положении на шахте.
Комосов любил разговаривать во время работы, легкая, ни к чему не обязывающая беседа подсчетам не мешала. Он начал издалека. Конечно, на первый взгляд все кажется архизапутанным, а в сущности, если сказать начистоту, нет ничего более простого и ясного. Шахта у них особого рода, ее нельзя сравнивать с другими. На горнометаллургическом комбинате пять действующих шахт, но только седьмая — их шахта — выдает коксующийся уголь, остальные добывают топливо для электростанций и котельных, коксующиеся угли там — дело случайное и неверное. А отсюда вывод — малейшая неполадка на седьмой немедленно отзывается на работе заводов. Это прямая цепочка: седьмая штольня — плавильные печи. Другим шахтам легко — ремонты идут нормально, можно заделы подтянуть, там начальство в выходные дни по домам сидит. А у них вечная суетня, они дают максимальную выработку, им кричат «Прорыв!». Вдобавок еще эти неприятности с хлынувшим из недр рудничным газом. В план и нормы все эти факторы не укладываются, а в душах человеческих они живут.
Маша слушала его невнимательно. Как раз в эту минуту она закончила обработку материала. Пораженная, Маша всматривалась в свои цифры, ей показалось, что наконец она нашла разгадку. Нет, верно, никаких оправданий для срыва программы быть не может, все хитросплетения Камушкина и таких, как он, рухнули, дело вовсе не в завышенных нормах. Вот она, разбивка по группам: одни рабочие плохо работают, другие — хорошо, одни стараются, другие — нет. А если бы все трудились, как ударник Ржавый, лучший рабочий шахты, можно было бы дать в два раза больше продукции.
Маша поделилась своими мыслями с Комосовым. Тот рассмеялся.
— Горячая вы, Маша, — объяснил свой смех бухгалтер. — И в человеке одну цифру видите — плановое задание. Это от неопытности. А рабочий наш и больше и меньше спущенной ему нормы — как когда. Камушкин, между прочим, тоже этого не понимает.
Объяснение это показалось Маше неубедительным. Комосов, выходя за границы бухгалтерских расчетов, временами пускался в туманные разглагольствования, словно компенсировал этим необходимость быть точным в своем прямом деле. Особенно любил он искать во всем психологическую подоплеку, психология в его объяснении также представлялась странной — сплошная путаница чувств и противоречий. Если прислушаться к нему, так люди не столько работают, сколько копаются в своих переживаниях, а практически на переживания просто не остается времени — нужно трудиться, действовать руками, мыслить.
Зазвонил телефон. Комосов снял трубку и кивнул Маше.
— Вас к Владиславу Ивановичу. — Он усмехнулся вслед заторопившейся к выходу Маше: ну, теперь начнется шум по поводу ее открытия, что шахтеры бывают плохие и хорошие.
Маша со сводкой в руке открыла дверь кабинета главного инженера, крикнула: «Можно?» В ответ послышалось неясное ворчание; она не расслышала, но не стала переспрашивать и вошла. Она прикрыла дверь, потом обернулась к хозяину кабинета. Маша волновалась, входя в этот кабинет, раньше — в первые недели работы на шахте — она бледнела, даже посторонние замечали ее состояние. Никто, впрочем, не удивлялся, не она одна с робостью переступала этот порог — главного инженера шахты Владислава Ивановича Мациевича уважали, но не любили и боялись. О нем говорили: «Грозен наш главный», — хотя Мациевич был только вежлив и точен. Он редко ругался, почти не повышал голоса, но в минуты бурных споров его холодный взгляд и строгое лицо действовали сильнее, чем самая несдержанная брань. Он, впрочем, умел быть и язвительным — это все знали. Ему было тридцать четыре года, но он выглядел старше своих лет.
Мациевич сидел в кресле, полуобернувшись к приемнику, стоявшему на столе. Он кивнул головой, не отвечая на приветствие Маши, глаза его были полузакрыты, он слушал музыку. Маша минуту постояла, потом осторожно присела на стул, тихо кашлянула, чтобы напомнить о себе. Мациевич по-прежнему не обращал на нее внимания, он покачивал головой, что-то напевал про себя. Маша невольно стала прислушиваться, она не осмелилась отрывать главного инженера от приемника, хотя время было рабочее. Сначала музыка Маше не понравилась, это было какое-то нестройное и тревожное переплетение звуков, что-то вроде воплей, свиста, плача и грохота. Ближе всего это напоминало, пожалуй, пургу, разразившуюся среди пустынных скал, — мрачная неистовая буря гремела в оркестре. И вдруг все эти дикие звуки стали стихать, сквозь ветер, ревевший в скалах, донеслась тонкая и ясная песня кларнета, она поднялась над бурей, теперь уже ничего не было слышно, кроме этой песни. И снова печальную мелодию кларнета заглушил грохот бури, голос барабанов, труб, скрипок и виолончелей.