Две керосиновые лампы без стекла, три-четыре стеклянные банки с крошеным, сорным рисом, банка из-под минтая для окурков, удочки в пристрое, растрескавшийся шест над печкой для просушки одежды, гвозди, вбитые в стены. Вот и весь обиход промыслового охотника. И как я представил себе длинную зимнюю ночь, отшельное житье в этом вот промхозом возведенном строении, тоскливо мне сделалось. Но ведь были когда-то избушки и убоже этой, топились по-черному, согревалась изба каменкой, стало быть, собранными по берегу некрупными булыжниками, выложенными очагом, и дым выходил в отверстие в стене или в потолке. И это отверстие — лаз — зачастую использовалось как дверь для входа и выхода. Низкие, топором рубленные избушки почти до крыши закапывались в землю — для тепла; нары из жердей, постель из травы, топливо по норме — все из-под топора, топором же много не натюкаешь, железа почти никакого, всюду дерево, и освещение от таганка или от лучины, да если еще в каменку попадет дресвяной камень, и получится очаг угарным?
Ох, модники и модницы всех времен! Если бы вы знали, как достаются охотнику пышные, роскошные, в цариц и неприступных красавцев вас обращающие меха, так, может, шкуры зверья и не пялили бы на себя и приветствовали бы науку и прогресс, одевающие нас в искусственные, муками, смертью и кровью невинных зверушек не оплаченные, наряды, тем паче, что зверушек тех в лесу, да и самого леса на земле остается все меньше и меньше.
Хозяин этой избушки поднимется сюда на лодке или будет заброшен вертолетом через полтора-два месяца, с собаками и грузом. Ему все же легче жить и работать, чем его предку. Перед избушкой толстенный, коренастый пень, две плахи, вытесанные из кряжа, положи их на пень — и стол готов. Есть и сиденье, есть и дрова — где-то в бурьяне ухоронены бензопила, канистра с горючим, топор, сети и все ценное, так необходимое охотнику для работы и жизни в лесу.
Кормовой знает хозяина избушки, промышляющего здесь, толковый, говорит, мужик, но очень любит полежать в тепле, пусть и в угарной избушке, неохота ему подмазать печь и побелить избушку, горазд порассуждать о мировых проблемах и большой политике, но не жаден, в лесу не сорит, к людям приветлив, потому и избушка почти на виду. Многие промысловики так уж прячут свои избушки от шатучего народа, особо от неорганизованного туриста, что, случалось, затемняв зимою, сами не могут ее найти.
Пока мужики кололи чурки, пока варили еду и кипятили чай, я с напарником сложил удочки и попробовали мы закинуть. Зиму и пол-лета мечтал я о такой вот безлюдной реке, во сне и наяву слышал всплеск на воде и следом толчок или удар по леске — где ж тут выдержишь-то?!
Но во сне клюет лучше и верней, чем наяву. Пробую одну мушку, другую, третью — никаких отзвуков. Кормовой, спустившись от костра к воде с задельем, советует привязать темную мушку — день-то солнечный! На первом же забросе поклевка и… сход. Меня начинает трясти, я лезу дальше, в перекат, сапоги короткие, их почти заливает, а я лезу и лезу — и вот она, рыбачья радость! Всплеск! Хлопок! Подсечка! — и через голову на косу я выбрасываю темноспинного, по бокам рябого хариуса, если уж точнее, то, пожалуй, харюзка. Но я знаю, там, в перекате, есть, не могут не быть, черноспинные удальцы с ухарски поднятым «святым пером», боевые, способные оборвать леску, разогнуть, а то и сломать крючок! Вот бы обзарился такой на мою мушку, уж я бы!..
Меня кличут к столу. Ах, как не хочется уходить с косы, от переката, звенящего по дну несомым камешником, подмывшего каменный бычок ниже по берегу, стащившего в реку кедрушку, которая, однако, и упавши зеленеет да еще и держит бережно в зеленых лапах две-три молодые, еще сиреневые цветом шишки. Хочется добыть харюза, хоть одного крупного, и вот он, второй, прыгает по зернистому песку, извалялся, будто пьяный мужик, обляпался супесыо и наносной глиной.
Я обмыл рыбин и, счастливый, принес их к костру. Меня сдержанно похвалили. Этих молодцов, моих спутников, не удивишь двумя харюзками, они тут весной, при заходе хариуса, ленка и тайменя в речки, не поднимают удочку даром — как заброс, так и рыбина, как заброс, так и рыбина! Любая наживка, любая мушка иль мормышка уловисты — рыба непривередлива, берет безотказно.
Ну что ж, где-то и кто-то должен же еще ловить большую рыбу, кормить семьи и реденько, по случаю угощать нашего брата горожанина, понимая, какой это для нас редкостный, уже и праздничный продукт — речная свежая и светлая рыбка. Среди нашей большой земли, в диких сибирских местах не перечесть еще рек и речек, и люди без рыбы, без добычи что же будут тут делать, чего есть и зачем жить?
Вечор, когда мы приехали на лесоучасток, гуляли привальную, и наш кормовой, не просто крепко рублен, вроде бы как даже тесан из камня или слеплен из хорошей глины и обожжен до керамического цвета и прочности, быстро что-то сваривший, без суеты и чисто накрывший стол, принимал зелье стаканом. Граненым. Меня этим уже не удивишь, и я давно уже не горжусь по этой части земляками, не любуюсь их лихостью и не хвалю их и себя за это. Дело дошло до песен. Возник из-за печки баян, и хватанули мы про бродягу, что утек с Сахалина, так, что уж и в лампе свет заколебался, рама в окне задребезжала, могла распахнуться и дверь, да от сырости разбухла, печка могла развалиться, но что-то мясное всплыло на ней, зачадило.
Мне еще памятно было, как в недавние годы на очень опасной, безлюдной реке кормовой, вдруг захмелевший с полстакана водки, чуть было не опрокинул в гремучую воду мою жену и приехавшего издали друга — откуда нам было знать, что кормовой три дня гулял в поселке, последнюю ночь почти не спал и теперь его кренило вывалиться за борт узкой, длинной, похожей на индейскую пирогу лодки. Жена у меня уже тонула. Два раза в жизни. Страшно тонула, последний раз среди льдин на Камском водохранилище, и более эту процедуру ей не выдержать. Друг мой с благообразной бородой, человек по облику божецкий, характеру задумчиво-меланхоличного, и топить его тоже ни к чему, хоть он и критиком работает.
Почерпнувши такой ценный опыт, я вел тонкую политику, чтоб все разом было выпито и прикончено. Кроме того, я сказал кормовому, что с пьяным никуда не поеду. Он заявил, что и сам, будучи пьяным, никогда к мотору не садится.
Все же я утаил одну бутылку в рюкзаке, и, когда вынул ее уже на стане, у костра, такое ликованье возникло в нашем обществе, такое умиление всех охватило! Досталось на душу граммов по пятьдесят, под хорошую еду. Хлебали суп с тушенкой и вермишелью, ели холодное дикое мясо, припахивающее хвоей, пряным листом, хрустели тугими луковицами, малосольным хариусом, свежими огурцами да помидорами и рассуждали на самую злободневную и жгучую тему, что хорошо ведь пить-то к душе да помаленьку. Всегда бы вот так! Для аппетиту бы да для настроения ее пить, а еще лучше бы и вовсе не употреблять. Какой пример детям подаем? А здоровье? А дисциплина труда? А падение нравов?
Нисколь мои спутники, приабаканские мужики, в умственных рассуждениях своих не отстают от современной интеллигенции. Ведь она, наша интеллигенция, какие рассуждения имеет: без горячительного народ общаться разучился, спивается, порядок на производстве и в обществе качнулся. Сколько алкашей! Сколько человеческих трагедий! А как на семье и на детях пьянство отражается? Но в заключение томный такой, полуленивый, как бы против воли следующий зов: «Мамочка! Что у нас там? А-а, на рябинке? На лимоне? На березовой почке? Х-х-хэ, по науке пьем! Подай, мамочка, тую, что на рябинке, — она помягче и лето напоминает. Мы по ма-ахонькой. Как без нее, без заразы!» И глядишь, жалея народ, углубляясь в дебри тревожной действительности, обсуждая наболевшие вопросы международной политики, высказывая недовольство родной культурой, прикончат, как всегда, много и серьезно страдающие русские интеллигенты настоянную на рябинке, на редкой травке, на вешней почке водочку, доберутся и до просто белой, нагой.
— Ничего больше нету? — как бы мимоходом недоверчиво поинтересовался кормовой, с момента отправления вверх по реке взявший на себя старшинство и руководство над нашим здоровым коллективом. — Вот и хорошо. Стало быть, ложитесь спать. Рыбачить станете вечером. Мы тем временем кой-чего сообразим по хозяйству.
Комара на стане и в избушке почти не было. Спал я провально, можно сказать, убито, но где-то в подсознании, на задворках моей усталой башки жила недремная мысль о том, что хариусы-то стоят там, под каменным бычком, под упавшею кедрушкой, к вечеру выйдут они из глубины в перекат — кормиться. И мысль эта подняла меня с топчана часа через два, полного бодрости, с просветленной головой, с телом, вдруг сделавшимся легким, куда-то устремленным.
Я вышел из полутемной избушки на свет высоко еще стоявшего солнца, на предвечернее осеннее тепло, как бы запаренное стомленным и местами, на ветру, уже поопадавшим листом, сникшей мелкой травкой, приморенным бурьяном, — это вот и есть тот напоенный сладостью, здоровый воздух, которым надо лечить и лечиться.