Белая муть полыхает над лопатой, мелкие колючие снежинки мельтешат перед глазами, игриво покалывают щеки, набиваются в бороду, в усы. Опушка на шапке побелела, а черный мерлушковый воротник короткой шубы сделался рябым.
Догреб до половины двора — вздохнул, опершись на лопату. Сверху, оказывается, совсем не падало. Да и ветер поутих, уж не свистел в соломенной кровле навеса. За воротами проскрипели чьи-то твердые, размашистые шаги. Догадался, когда у калитки Дурановых шаги истлели: сосед это, Кирилл Платонович…
Много разных слухов носилось по хутору об этом человеке. Иной раз от них в дрожь бросало. Надо бы ненавидеть его, а Тихон, боясь порою признаться в этом даже себе, любовался Кириллом издали, хотел походить на него. И бородку клинышком, и короткие усы перенял, по всей видимости, у Кирилла Дуранова. Только у Тихона они темно-русые, а у Кирилла — смолевые до блеска. Волосы у Дуранова черные, цыганские; когда отрастали подлинней, начинали кучерявиться. Нос тонкий, с горбинкой. А глаза карие, будто резцом врезаны под густыми полудужьями бровей, и до того пронзительны, что лучше в них не заглядывать: сробеешь, как ребенок. Ростом выше Тихона на полголовы, широкоплеч и статен. Не то что любая баба — мужик залюбуется, но…
Вот это «но» и коробило Тихона постоянно. С такого молодца писать бы картину, в гости бы звать да в передний угол сажать, а его весь хутор сторонится. Все норовят как бы подальше, только бы не встретиться лишний раз. Никто с ним не ссорился, и он ни с кем из хуторян не связывался, зорко наблюдая за каждым.
Тихон зябко передернул лопатками, смахнул подтаявший бус с бороды и усов, принялся было за работу. Сзади, из-под сарая, глухо зарычал цепной пес Курай. В щели между подворотней и нижним срезом воротного полотна мелькнули чьи-то ноги, а на снегу у ворот во дворе появилось темное пятно.
— Кто там? Чего надоть? — окликнул Тихон, но вместо ответа услышал легкие торопливые шаги, быстро удалявшиеся по улице не в сторону Дурановых, а в противоположную.
Пока подбежал к калитке и выглянул за ворота — там никого уже не было. След, маленький, детский, вывел Тихона к дороге, что идет из города и за углом забора круто падает вниз на плотину через речку. На той стороне чуть маячил, ныряя в сугробах, крохотный комочек.
— Ишь ведь как удирает, чертенок!
Вернулся во двор. Увидел свернутый клочок бумаги, с одной стороны черный, с другой — белый.
— Девкам небось весточка, — хмыкнул Тихон, шаря в кармане спички. Чиркнул одной по коробку — сломалась, вторая — тоже.
— И-и, шутоломные, секреты завели! — плюнул и бросил бумагу, а спички опустил в карман.
Однако любопытство взяло верх. Снова подобрал бумагу, подался в конюшню и, засветив самодельный фонарь, расправил вчетверо перегнутый листок.
На измятом донельзя клочке оберточной бумаги, на белой его стороне неровным рядом выплясывали полупечатные каракули, нацарапанные тупым, незаточенным карандашом, с надавом кое-где до дыр. Прочел: «БИРЯГИТЯ КАНЕЙ AT ВОРА».
Поначалу смысл этих слов не всколыхнул, не встревожил сознания. Но чем дольше Тихон вглядывался при неверном свете в эту «скрижаль», тем шире раздвигались его серые глаза, тем выше поднимались и шевелились широкие брови. Листок в руке начал трепыхаться, как живой.
Загасил фонарь и — в избу. Возле сеней не обмелся, у порога не обопнулся, прошел прямо в горницу.
— Куды тебя, идол, несет! — закудахтала вслед Настасья, жена Тихона, и бросилась было за ним от печки. Другие бабы пока не вмешивались.
— Цыц, сорока! — притопнул, оглянувшись на ходу, Тихон.
Снег посыпался с его пимов, но бабы не заметили этого, обратив внимание на искрометный взгляд Тихона, и поняли, что тут не до них. Протопал по чистым половикам через горницу и неслышно отворил дверь дедовой кельи.
Михайла Ионович сидел на кровати, свесив костлявые, изжелта-белые ноги над войлочными опорками. Голые ноги торчали из задравшихся холщовых штанов, как новые отполированные костыли.
— Ты, что ль, Тиша? — хрипловато спросил Михайла Ионович, но головы не повернул в его сторону.
— Я, батюшка.
— Чего тебе?
— Письмо вот нам пришло…
— Эт от когой-та? — не очень оживился старик.
— Не знаю. А видать, добрый человек написал. Про нас заботится.
— Чудно, — хмыкнул дед, не меняя позы. — Ну, почитай, почитай, чего там прописывают… Да ты, никак, прям со двора: холодом от тебя отдает… Ну, читай.
Тихон помнил записку наизусть, но для убедительности шагнул к столику, где мигала крохотная коптилка, раздельно, не торопясь, прочел и рассказал, как попала к нему бумага. Слушая, дед проворно засунул ноги в опорки, распрямил спину и высоко поднял голову. Незрячие глаза его, подернутые туманной, чуть желтоватой пленкой, открылись широко под нависшими кустами лохматых серых бровей. Неясные зрачки блуждали, словно стараясь отыскать и то, чего Тихон не видел.
Михайла Ионович молчал, вроде бы как растерявшись. Молчал и Тихон, вычесывая пальцами снежную мокреть из бороды. В теплой избе снег на шапке, на воротнике и на пимах растаял. Под ногами — мокрое пятно. Осторожно присел на невысокий сундучок у стола.
Вдруг дед встрепенулся, безошибочно нащупал у кровати березовый, истертый до блеска костыль, не очень прямой, но удобный и крепкий, с загнутой ручкой. Твердо, с прижимом поставил его между ног. Велел:
— Покличь-ка сюда Степку.
Степка, средний сын Мирона, парнишка лет двенадцати, носатый и сероглазый, спрыгнул с полатей, в два прыжка перескочил горницу, притворил за собой дверь дедовой боковухи. Весело спросил:
— Чего тебе, дедушка?
Ни слова не говоря, дед лихо рванул костыль и — хрясь внука, так что Степка, не подозревая подвоха, и увернуться не успел, а, отклонив голову, долбанулся ею об точеную шишку на спинке деревянной кровати.
— За что, дедушка? — заскулил Степка, пятясь к двери. — За что-о?
— Не вздумай бечь либо кричать, варнак! — рассвирепел дед, резво вставая с кровати, с потягом дважды огрел Степку пониже спины. Отступил.
— Да за что он? Дядь Тиша, за что он меня?
— За дело, — приостыл дед. — Слухай теперя, чего сказывать стану… Осенью, как пахали под Прийском, ты пас быков?
— Пас, — уверенно ответил Степка, не видя ничего в том плохого.
— А видал ты тама, как Кирилла Платоныч бежал от Карашкиного аула?
— Видал…
Дед аж подскочил, чуть не выпрыгнул из своих широких опорков. Снова было поднял костыль, да, запнувшись, застучал палкой по полу, сердито, взахлеб приговаривая:
— Не видал, варнак ты этакий, не видал! Слышишь? Кому сказано? Не видал!
Шаркая подошвами, дед приблизился к Степке, ухватил его за вихор спутанных волос, снова допытываясь:
— Видал ты его тама? Ну! Кому проболтался?
— Никому, — с трудом выдавил из себя внук. Он уже отлично понимал, о чем идет речь, но никак не мог догадаться, с чего это дед вспомнил историю, случившуюся осенью, а теперь уж весна скоро.
— Никому! — передразнил дед, легонько оттолкнув парня. — Теперя небось и сам забыл. А слушок-то по хутору шел… Откедова он пошел, ежели ты один видал?
— Оставь его, батюшка, — несмело вступился Тихон. — Дорога не близкая — могли и другие видеть. Ты вот чего лучше скажи, Степа: а тебя тогда видал дядя Кирилл?
Степка топтался у двери, ероша давно не стриженные волосы. Соображал.
— Дак ведь как я за его-то отвечать стану? Может, и не видал: лежал я тогда возле пня. А быков-то наших знает он, поди. Прямо по табуну проскочил.
— Ну, будя, будя с им, — о чем-то догадался и Михайла Ионович, обращаясь к Тихону. — А ты, Степка, мотри, чтоб не токмо с чужими про это — отцу с матерью ни слова. Слышишь?
— Слышу, — невесело отозвался Степка.
— Иди, да чтоб язык на приколе держал. — Дед покряхтел и уселся на прежнее место на кровать, опершись подбородком на палку. — А ты, Тиша, вот чего: цепочков там у себя в кузне не найдешь?
— Есть сколько-то…
— Мало — еще скуешь. Чтоб на всех лошадей хватило. Замков прикупить в городу придется. Кобеля на ночь спущать надоть… Запоры все, навесы просмотри да где поправь, подкрепи… А делать все это надоть тихонько: не углядел бы он, варнак… Ночью почаще ходить проведовать лошадей надоть…
Дед, будто засыпая, все реже и реже выговаривал слова. Мутные глаза его прикрылись морщинистыми веками, а над ними нависли дремучие клочкастые брови.
С этого вечера поселилась в рословской избе неизбывная, тягучая, давящая всех тревога.
2
Дед Михайла — корень всего разветвившегося, пустившего множество побегов рословского рода. Отец Михайлы, дед и прадед, да, по всей видимости, и прадед прадеда тянули беспросветную барщину в крепостной деревне Тамбовской губернии.
Деревенька эта, как и другие в той вотчине селения, передавалась из рук в руки по господскому роду, а вместе с нею подушно передавались поколения Рословых и тысячи других семей. Хватил и Михайла лет двадцать крепостного житья. На его памяти (маленьким еще, правда, был) хлебом-солью встречала вотчина нового наследника, сиятельного графа. Долго потом крестьяне передавали из уст в уста, как барин, объезжая поля, спрашивал, указав на рожь, что это такое. А отцветающую гречу признал за созревшую и посоветовал убирать, чтоб не осыпалась.