Особенно тяжко было на душе у Петра Егоровича, когда прошлой весной, через неделю после похорон Авдотьи Николаевны, ломали приземистый кирпичный домик в переулке. Здесь родился его отец, в нем появился на свет сам Петр Егорович, все его дети впервые в жизни учились переступать порог в этом домике… Стояло тихое солнечное утро. С лейкой и клеенчатой сумкой, из которой торчали зеленые перышки проросших гладиолусов и рассады маргариток и гвоздик (их Петр Егорович купил на Даниловском рынке), старик шел на кладбище и совершенно случайно, как-то бездумно завернул в родной переулок. И то, что он увидел еще издали, заставило его остановиться и перевести дух. Разноголосая, пестрая ватага ребятишек и толпа прохожих заполняли узкий тротуар перед старым одноэтажным домиком, во дворе которого стоял передвижной подъемный кран-стрела на платформе мощного грузовика.
Петр Егорович понял, зачем въехала в тесный дворик со старыми тополями эта громоздкая, неуклюжая машина с длинным железным хоботом, с конца которого на тонких стальных тросах свисало тяжеленное круглое чудище — чугунная баба. Старик не раз видел, как от ее прикосновения рушились кирпичные стены, с хрустом лопались толстые сосновые балки, вдребезги рассыпался кафель старинных московских печей…
Не хотел смотреть он на тяжелую картину разрушения, не хватало сердца. Он был твердо убежден, что дом этот мог простоять подобру-поздорову еще долго и послужить не один и не два века. Стены его были толсты и надежны, а клали их руки совестливых в работе прапрадедов на том же растворе, на каком клали стены Московского Кремля. Петр Егорович постоял с минуту, поглядел издали на суету вездесущих мальчишек, на неистребимую алчность беспощадного прохожего, жаждущего не только созерцать зрелище зарождения и созидания, но и равнодушного к картинам любого разрушения.
До самого кладбища старик шел пешком. И думал. Думал над тем, над чем думают люди в его годы, когда идут на кладбище.
Петр Егорович рыхлил совочком на могиле землю, а сам тихо разговаривал с Авдотьей Николаевной, рассказывал ей, что домик, к которому он в четырнадцатом году на тройке вороных привез ее из-под венца из церкви на Малой Никитской, сегодня собираются ломать… «А зря сломают. Как будто в Москве свободных пустырей не хватает… Только стройся, обживай…»
Был полдень, и пустынный уголок кладбища тонул в кленовой прохладе. Все сделал Петр Егорович: посадил цветы, полил их, досыта наговорился с Авдотьей Николаевной. Слез сдерживать не силился — облегчали душу. А когда возвращался домой — ноги сами вынесли в родной переулок. Подошел к поредевшей толпе. Старая исковерканная железная крыша уже бесформенной грудой утиля лежала в углу двора; на ней, ощетинившись в небо своими расщепленными концами, таращились переломанные стропила, которые простояли бы еще сотню лет. А тяжелая чугунная баба, послушная шоферу машины, медленно и плавно раскачивалась в воздухе и делала свое неумолимо-привычное дело: рушила, дробила, ломала… Вот черед дошел до стены, выходящей на заднюю, глухую часть двора, где стояли ящики с мусором и была помойка. Петр Егорович не удержался, вошел во двор и забрался на скамейку, придерживаясь рукой за ветку молоденькой липы. Со скамьи ему хорошо было видно и слышно, как глухо кололась, натужно трескалась, но упорно цеплялась за последние минуты своего бытия толстая глухая стена.
Вцепившись взглядом в серое пятно штукатурки на стене, Петр Егорович ждал, когда чугунная баба, начав свой очередной разбег, грузно и тяжко чокнется с кирпичной кладкой в том месте, где за тонким рядком облицовочных кирпичей была пустота. В этот замурованный тайник в шестнадцатом году он вместе с Василием Сидориным, формовщиком из литейного цеха, прятал от полиции и жандармов листовки, а лаз в него они ловко маскировали ржавой железной вывеской, на которой было написано суриком: «Мусор в помойку не вываливать». Лаз в тайник был заложен, когда Петр Егорович вернулся с гражданской войны, уже при нэпе. А когда каменщик ЖЭКа закладывал его, то, чтобы прочнее держались вставные кирпичи, заштукатурил задел цементом и глиной, отчего на темной кирпичной стене вот уже почти полвека серело бесформенное пятно на уровне человеческого роста.
Все ближе и ближе к серому пятну ложились сокрушающие удары чугунной бабы… Петр Егорович закрыл глаза, когда тяжеленный шар привычно, отступив на добрую отмашку, двинулся на серое пятно. Хруст… Легкий, звонкий треск, не похожий на глухие звуки предыдущих ударов, долетел до слуха старика. С минуту он стоял с закрытыми глазами, вслушиваясь в работу, на которую молча и равнодушно глазела редеющая толпа.
Петр Егорович пришел домой и долго, почти до заката солнца, стоял на балконе и смотрел в ту сторону, где еще утром, намертво вцепившись в замоскворецкую землю, стоял аккуратный и милый сердцу кирпичный домик, который с легкой душой принял его в этот подлунный мир… Домик, под крышей которого витали его первые ребячьи сны… В него он на костылях пришел с империалистической; из этого домика, которого теперь уже нет на земле, Авдотья Николаевна провожала его на гражданскую войну…
С высоты девятого этажа, как с капитанского мостика флагманского корабля эскадры, Петр Егорович смотрел своими дальнозоркими глазами на коричневые груды битых кирпичей, на искореженную и смятую крышу в углу двора, на поломанные желтые стропила… Глаза его застилали слезы…
Но все это было прошлой весной, в середине мая. Теперь на том месте, где когда-то, разделив участь ровесников-соседей (Петр Егорович был уверен, что домик этот был построен на десять веков), под ударами беспощадной железной силы рухнул маленький кирпичный домишко, был разбит небольшой сквер. Молоденькие тонконогие липки еще никак не могли по-настоящему набрать своими порушенными корнями силы из земли. Чем-то они напоминали старику бледных и исхудалых детей-подростков его детства, измученных приступами неотвязчивой лихорадки.
И вдруг… «Де-е-да-а-а!..» — послышался откуда-то снизу и слева голос Светланы. Взгляд Петра Егоровича заметался по асфальтированным дорожкам сквера, по тротуарам улицы, скользнул к переходу на перекрестке, бегло прошелся по цветным платьям женщин во дворе…
— Во-от я-а-а!.. — донеслось снизу.
Петр Егорович приветственно поднял руку и закивал головой.
Только теперь он вспомнил, что на кухне у него жарится картошка. Вышел на балкон всего на несколько минут, чтобы полюбоваться вечерним Замоскворечьем и посмотреть, как нахлесты упругих людских валов в конце рабочей смены у проходной завода являли собой нечто похожее на накаты и отливы морских волн. Смотрел и так залюбовался дорогой сердцу картиной, что совсем забыл про картошку. И если б не Светлана, которая своим окликом снизу оборвала цепь раздумий старика, то пришлось бы Петру Егоровичу вместо жареной картошки отдирать от сковородки, а потом отпаривать кипятком намертво пригоревшие к ней черные шкварки. Когда в коридоре раздался звонок, Петр Егорович только что успел перевернуть изрядно подгоревшую картошку. Как стоял у плиты с тряпкой в левой руке и с ножом в правой, так с ними и вышел открывать дверь.
— Ба!.. Дедушка, да ты на меня с ножом?! — почти вскрикнула Светлана, резко отступила на шаг и всплеснула руками, всем своим видом изображая ужас.
— Ну и актерка!.. Всем актеркам актерка, коза-егоза, — светился в улыбке дед, не зная, куда деть нож и тряпку.
Картошку дожаривала Светлана. Пока она между делом рассказывала деду про экзамен, про знаменитых профессоров-режиссеров, которых она тут же, во время рассказа, изображала в лицах, Петр Егорович, примостив на подоконнике зеркальце, брился опасной бритвой.
— Только слово-то больно плохое: тур, тур. Поганое слово.
— Почему, дедушка? — удивилась Светлана.
— Раньше этим словом ругались. Нехорошее слово. Другое подбери, чтоб это же обозначало.
— Дедушка, сбрей усы, будешь моложе.
— Без усов меня на завод не пустят. Я их как отпустил в семнадцатом, так с тех пор ни разу не сбривал. — Поворачивая и так и эдак перед зеркалом голову, он похлопал себя по щекам и заключил: — Нет, мне без усов никак нельзя!
Светлана хитровато погрозила пальцем.
— Знаю, знаю, почему ты не хочешь их сбривать.
— Почему?
— Сбреешь — и никто Максимом Горьким называть не будет. Ведь так?
— Смотри картошку не пережги, сорока-белобока, да огурчиков достань из холодильника, сам на прошлой неделе солил.
Светлана достала из холодильника трехлитровую стеклянную банку с малосольными огурцами, подхватила с плиты сковородку и поставила на стол.
Ужинали на кухне. Светлана журила деда за пережаренную картошку, хвалила огурцы, рассказала о том, что вчера тетка заказывала разговор с Индией, что там все в порядке…