— Няня!
— Чего тебе?
— Скажите, наш хирург рыжий, да? И глаза у него черные?
— Беда мне с тобой. Опять чепуху понес. И когда уже очухаешься?
— Я не брежу, нет… Только вы никого ко мне не пускайте, ладно? Никого, кроме Тани…
Ты еще здесь? Не уходи. Спасибо, что ты пришла… Этот доктор, он, знаешь, похож на пирата… Я ломал перед ним ваньку, а он достал меня откуда-то из канавы, вынул требуху, посмотрел на нее и снова запихал. Он давно грозился это сделать. Только зачем? Ничего путного он не увидел.
Ты знаешь, Танюш, я хотел стать сильным и злым. Гордым. Смешно — гордым… Деревня Свиноедово. Там меня били смертным боем. Думаешь за что? Украл. Ты представляешь, Танька? Взял и украл… А ведь начал с того, что стал ходить по земле и говорить, что мне наплевать на все, но порядочность я в себе сохраню. Да, да! Мир — сам по себе, я — сам, а чтобы нескучно было, чтобы мысли всякие не лезли в голову — ненужные мысли о том, что мне нагадили в душу, — так для этого есть водка… А так не получилось, Танька. Не бывает так. Или все, или ничего. Водка — не сестра милосердия. Она снимает боль, она утешает и гладит тебя по головке, и вертится вокруг, обнимает тебя одной рукой, а другой, словно шлюха, лезет в карман. В душу. Она забирает все. И боль твою возьмет себе, и честь, и волю, а когда уже нечего брать, когда стоишь перед ней нагишом, пустой — тогда ударит. Зло ударит сплеча, и если устоишь, если не перешибет тебя сразу — беги. Ползи на четвереньках… Уползешь — твое счастье. Ткнешься носом — твоя беда…
Вот так оно было, Таня. Потом? Потом и не вспомнишь… Рыжий доктор сказал — еще никто не жаловался, что сам открутил себе голову. Неправда. Я жалуюсь. Чего всполошился? Сволочей на свете много? Много. Ну и хрен с ними. А я испугался. Хотя и было отчего… Два года ты была мне верным другом, два года я мерил по тебе всех женщин, берег — смешно сказать! — берег себя для самой большой любви, а кончил тем, что плюхнулся в постель с пьяной бабой. Словно испортился где-то часовой механизм судьбы и на меня посыпалось все сразу. Я не был героем. Я перепугался.
Теперь я стал взрослей. Слишком дорогой ценой. Я много видел. Я знаю, что люди — та основная масса, которую мы называем людьми, живет во ублажение живота и прочего. Я тоже хочу так. Я видел, как уважаемые люди били жен до и после вручения им переходящего знамени, как праведники воровали казенный лес, как братья судились из-за полусгнившей лодки.
Я плохо смотрел?
Возможно. Где мне было смотреть? По кабакам и вытрезвителям? Но знаешь, мне почему-то теперь все равно. Я много думаю о себе. Понимаешь? О себе. А что придумаю — еще не знаю.
Настало утро, когда он проснулся от яркого солнца, зажмурился, снова открыл глаза и увидел за окнами зелень. Окна были открыты настежь, и ветви тополей качались почти рядом.
Ему захотелось есть. Большой жирный кусок баранины с луком, наперченный, густо намазанный горчицей, с костью, чтобы можно было потом эту кость обглодать и приняться за крупно нарезанные помидоры и за редьку, политую маслом… Господи, сколько еды на свете, с утра до вечера можно жевать и грызть, а не глотать какое-то мутное тепленькое пойло…
Ему измерили температуру и принесли немного вермишели. Он заартачился. Он хочет есть. Он здоров, и ему нужно мясо, иначе он объявит голодовку.
Он ругался с няней круто, весело, забористо, няня была молодая и смеялась. Соседи по палате тоже смеялись. Геннадий чувствовал себя, словно после бани — свежим и слегка разморенным, голова была ясной, хотелось сесть на подоконник и потрогать руками тополь. Он выпросил у соседа папиросу, закурил, закашлялся, няня подняла шум, и в это время начался обход. Геннадий сунул папиросу под кровать. Только сейчас перепутанный с явью бред приобрел какой-то смысл, и Геннадий смотрел на рыжего доктора со смешанным чувством досады, удивления и радости. Это было совсем уж вроде бы нелепо — радоваться человеку, которому нахамил и наболтал во хмелю такого, чего людям незнакомым болтать вовсе бы не следовало.
Рыжий доктор в белом халате неторопливо шел от одной койки к другой, и Геннадий уже приготовился к тому, что сейчас он скажет что-нибудь имеющее отношение к их встрече, может быть, даже напомнит, как этот недорезанный цыпленок гнал доктора из парка, но доктор оказался обыкновенным мелочным стариком. Он обиделся. Он решил не возобновлять сомнительное знакомство и задержался возле его койки ровно на столько, сколько требуется, чтобы узнать, жив Геннадий или уже окочурился.
«Ну и хрен с тобой, — подумал Геннадий, — не больно хотелось, только я сегодня все-таки впервые очухался по-настоящему, мог бы узнать, какой у меня жизненный тонус».
Он отвернулся к стене и стал ковырять пальцем штукатурку. Почему-то вспомнилось, как он лежал дома с воспалением легких и мать читала ему «Робинзона Крузо». Это первая книга, которую он помнит…
Рядом кто-то сел на табурет. Геннадий обернулся. Ага, пришел-таки. Ну давай, спроси меня, как это я ухитрился споткнуться об нож, спроси… я тебе что-нибудь такое отвечу.
— Есть, наверное, хочешь? — спросил доктор.
— А вы откуда знаете?
— По глазам вижу… Нянька жалуется, говорит, ты бунт поднял… Ладно, накормим тебя.
— А мне вообще-то можно? Как по медицинским правилам?
— У меня правило такое — пусть лучше человек от еды помрет чем от голода.
— Хорошее правило, — рассмеялся Геннадий. — Эдак я век из больницы не выйду. А курить мне можно? Нет? Ладно, я в форточку буду. Няня не увидит, я ее сагитирую… Помнится, доктор, вы меня спросили — чем я могу тебе помочь? Выходит — помогли. Как в воду смотрели… Много со мной возни было?
— Не очень…
— А говорят, я концы отдавал?
— Это потом. Пырнули тебя, понимаешь ли, неумело, грубо, и к тому же без асептики. Не поножовщина, а самодеятельность… Голова у тебя, однако, крепкая, бутылка вдребезги разлетелась.
— Сильно стукнули?
— Прилично.
— Дураком не буду?
— Это как знать…
— Нет, я серьезно.
— И я серьезно. От глупости не лечу. Не та профессия. Зашить — пожалуйста, отрезать — с удовольствием, а все остальное…
— Ладно, доктор, я понял… Я должен быть с вами предельно вежлив и любезен. Вы спасли мне жизнь. Говорят, вы торчали возле моей койки больше, чем надо.
— Ты хочешь поставить мне за это памятник?
— Нет, не хочу. Я уже пытался было одному поставить… Вот если бы вы мне принесли что-нибудь почитать? Как по вашим правилам — читать мне можно?
Доктор кивнул. Не прошло и получаса, как няня принесла завернутые в газету книги. Интересно, что? «Пусть меня всю неделю кормят манной кашей, если это не нравоучительные романы о том, что пить — плохо, а бороться и преодолевать трудности — хорошо», — подумал он, но, развернув газету, присвистнул. — Мать честная! «Три мушкетера». Это надо же! Ах, д’Артаньян, отважный гасконец, где ж ты раньше был, почему не протянул руку, когда я пузыри пускал? Тоже небось вино пил, забулдыга?.. Ну, ничего! Теперь главное — спина к спине, твоя острая шпага может мне пригодиться. Хотя дела у меня, господин мушкетер, из рук вон…»
Геннадию казалось, что весь их давешний разговор в парке помнится ему смутно и в общих чертах, но сейчас он мог повторить каждую фразу, и ему сделалось неприятно. «Ну и что? — подумал он по привычке. — Чего угрызаться? Угрызаться нечего. Такой твой образ жизни, и другого уже не будет». Но эта фраза, которую он повторял так часто за последние годы, показалась ему сейчас нелепой и чужой. Обыкновенный стыд обжег его. Простой человеческий стыд… И нечего, Гена, мудрить, ведь даже тогда, когда ты с усталым юмором висельника говорил себе, что все человеческие чувства ты оставил по канавам и вытрезвителям, тебе было больно и гадко, и ты пропивал себя снова и снова уже не потому, что тебя жгли и мучили какие-то мировые проблемы — нет! — ты просто уходил в хмельной туман, чтобы забыть этот стыд. Так ведь?.. А может, не так. Не знаю…
Знаю другое. С прошлым покончено. Как? Ну, это мы еще подумаем. Только не сейчас. Пусть уляжется немного, утрясется…
Геннадий старался не думать, но не думать не получалось. Целыми днями один и тот же мучительный вопрос вставал перед ним — как дальше?
Он день за днем переживал прожитое, и каждый день был похож один на другой. Водка. Туман. Водка… И снова туман, и снова бесконечные пьянки, бледные лица с остановившимися глазами, липкая грязь и липкий страх, душивший его по утрам…
Кому он мстил? Себе. От кого бежал? От себя… Уйти из дому было необходимо. Спиться — смешно. Ладно, чего там. Слишком многое перемешалось. И все время перед глазами, как призрак, как навязчивое, неотступное напоминание — отец…