На рассвете все мужчины ушли вверх по речке. Там собаки подняли дикого оленя. Побежал даже Кряжев — уж не пойму зачем: стрелять он не умеет и ружей явно побаивается. Лева, конечно, умчался первым. Обещал нам с Женей принести оленьи рога.
Женщины тоже собрались артелькой и ушли за черной смородиной — «моховкой». Растет она в пойме, в паучьих чащах. Ягоды у «моховки» крупные, сизые и водянистые.
По-моему, ничего хорошего. Но у нас варенье из нее почему-то считается деликатесом. Наверное, по старому принципу: что редко, то и хорошо.
В лагере тихо. Только плачет ребенок. Это девчонка промывальщицы Веры. Никогда не известно, чего она хочет. Ей уже почти три года, а тельце у нее слабенькое, мягкое, глаза пепельные, мокрые от слез, тонкие светлые волосы. Матери до нее никогда дела нет. Вот и сейчас девочку носит на руках Ганнуся, пытается успокоить. В Ганнусиных руках — нежность неиспытанного материнства.
Я взяла ведро и тряпку и подошла к «холостой республике». Вокруг домика груды консервных банок и всякого мусора. Деревья обломаны, трава вытоптана. Углы — в белой Ландышевой шерсти. И во всем тоска по женским заботливым рукам.
Я поднялась на камень, заменявший крыльцо. Дверь распахнулась мне навстречу. На пороге стояла Любка, в руках ведро с мусором.
— Ты чего пожаловала?
— Да меня Алексей Петрович прибрать тут попросил…
— Ах, сам попросил! Ну что ж, хлебай тут пылищу на здоровье, не жалко!
Лицо Любки побелело под загаром пятнами, глаза сузились.
— Брось, Люба, тут обеим дела хватит. И зря ты на меня думаешь. Идем.
Мы вместе вошли в домик. Любка все еще сердито косилась на меня. А может, стеснялась, что я застала ее здесь?
После солнечного простора тайги в домике тесно. Заросшее грязью оконце таранят мухи. На столе свалка из кружек, кусков хлеба, окурков, пакетиков с пробами. В центре стола все это громоздится друг на друга, по краям видны какие-то просветы. Здесь каждый, как мог, отвоевывал себе место.
Постели не убраны. Стены заклеены картинками. Женщины, море и фрукты. Здесь у всех так. Только у «холостяков» подчеркнуто много женщин. Рекламные красотки из заграничных журналов. Тысячу раз проверенная улыбка, невесомый лоскуток купального костюма, чужие глаза. Таких не бывает в жизни, но именно о таких мечтают в тайге.
— Со стола, что ли, начнем? Растопи печку да воды нагрей, а я пока все это выброшу. Вот ведь обросли до чего, жеребцы стоялые! — первой заговорила Любка.
— Люба, а ты все ж таки брось сердиться, мне Алексей Петрович не нужен.
Любка резко обернулась.
— А мне что, нужен? Мало у меня без него ихнего брата! Постояла секунду и вдруг, присев на корточки, взяла за руки и снизу заглянула мне в глаза.
— Зачем ты мне душу мутишь? Чего хочешь? Говори!
Твой он, да?
Глаза у Любки страшноватые, зрачок — как темный колодец без дна. Ох, и много же зла видели эти глаза!
— Правду я говорю, Люба. И не сходи ты с ума. Лучше тебя здесь нету, и никуда он от тебя не денется.
Любка встала, покачала головой.
— Не денется. Эх ты, Половинка моя! Живешь тут и ничего не слышишь, что люди говорят. «Лучше нету»… Это тебе так, а вон Марья Ивановна такого про меня наскажет!
Трудно бабе в одиночку. Ох, как трудно! Да разве кто поймет, что не всегда головой, иной раз телом живет человек? И хоть какие угодно слова говори — сильнее оно. А потом придет такой вот, как беда, годы бы прожитые топором отрубила, да поздно. Накрепко пришиты. Слова и того не отрубишь.
Ладно. Заболтались. Вернутся хозяева-то скоро… Я взяла ведра и пошла за водой. Любка с ожесточением гремела кружками, сгребала окурки.
Мы больше ни о чем не разговаривали. Каждая занималась своим делом. В дверь заглянула косматая голова Кряжева. Чего это вы, девушки, али свадьба будет?
— Будет. Тебя, дед, за медведицу пропьем. Чем не пара? — как всегда, съязвила Любка.
— Тьфу! К ним с добром, а они…
— Оленя-то убили? — спросила я нарочно спокойнее.
Не хотелось ссориться.
— Да где там! Ушел, подлец! Я-то вот хоть груздочков набрал дорогой, крепенькие. Заходите ужо попозднее — угощу.
— Язык у тебя, дед, как собачий хвост, без пути болтается! Иди-ка подобру с груздьями своими, а то, смотри, окачу помоями ненароком.
Кряжев вздохнул, потряс бородой, но ушел. И чего ты его так не любишь? Сделал он тебе, что ли, что?
— Да уж, видно, не зря. Заслужил.
В домике как-то незаметно стало чисто. Все казалось, конца-краю не будет уборке, и вдруг убирать стало нечего. Заграничные красотки удивленно поглядывали со стен. От груды персиков и винограда над койкой Алексей Петровича пахло югом. Фотография из «Огонька» вдруг стала живой.
Люди по-разному относятся к вещам, и вещи по-разному рассказывают о людях. Что могут рассказать вещи Алексея Петровича о нем самом? Фотография. Память или мечта о солнечном изобильном юге. Но на бурах у всех такие же. Спиннинг, электробритва, которая здесь не нужна. Наверное, раньше не приходилось работать в таких условиях.
Любительский снимок — застывшие лица взрослых и целая куча ребятни. Большая деревенская семья. Белобрысый мальчуган с краю. Ведь это же он, Алексей Петрович! Соленое было у него детство: такую ораву нелегко прокормить.
Люба вытащила из-под нар чемодан Алексея Петровича — вытереть пыль. И вдруг, как ключ, как последняя неразгаданная буква кроссворда, замелькали перед глазами пестрые наклейки. Голубое море, пальмы, силуэт Нотр-Дам, туманный Вестминстер. Страны, в которых никогда не был мальчик из глухой деревни. Но он будет там. Увидит своими глазами то, о чем рассказывали книги. А пока детская игра, которую прячет от всех застенчивый и непримиримый начальник партии.
Краем глаза я увидела, как Любка быстро сколупнула наклейку с надписью «Венеция». На ней из розоватой утренней пены выходила нагая юная Венера. Любка не терпит соперниц. Я сделала вид, что ничего не заметила, и пошла на речку отмывать ведра.
Торопиться не хотелось. К полудню бодрящая свежесть утра перешла в парное ленивое тепло предосеннего дня. Солнце нагрело камни у речки, оживило травы. Только в прозрачной воде прятался холод наступающей осени.
Чья-то тень упала на воду рядом со мной. Я обернулась. Алексей Петрович.
— Ушел олень-то ваш, да?
— Ушел. Да и к лучшему — пусть гуляет. Можно и уток настрелять. Вывозился я из-за него — страх! — Он нагнулся, стал мыть руки. — А вы это не у нас были?
Я не ответила. Смотрела на его руки — ладные, сильные. Руки мужчины. Такие уберегут от любой беды. Я представила эти руки на Любкиных покорных плечах. Нет, такой не станет слушать, что шепчут по закоулкам!
Алексей Петрович поднялся, неторопливо пошел к домику. Сейчас он увидит Любку. Так и должно быть, так и должно быть! Я не завидую ей. Мне только очень хочется знать, где же те руки, что уверенно — на всю жизнь — лягут на мои плечи? Ведь они есть, я знаю. Просто дороги к счастью у всех разной длины.
Колымские грозы обманчивы. В них нет ярости и блеска. Они опасны и неожиданны, как удар в спину. В память о них остаются сломанные вековые лиственницы, оборванные провода электропередач.
В это воскресенье никто никуда не собирался. С самого утра было трудно дышать, двигаться. Странные жутковатого серо-желтого цвета тучи срезали дальние вершины сопок, повисли над лесом. Казалось, могучие лиственницы из последних сил удерживают их на своих плечах. Даже говорливая речка напоминала сейчас темную масляную струю. Цветы кипрея не открывались, поникли ветки ивняка около речки, и только желтый рябинник гордо осматривался по сторонам — его и гроза не берет.
В нашем домике все спали. Я встала первой, растопила печурку на берегу. Дым тут же прилип к лицу, пополз по траве. Шаман нехотя отошел в сторону, обычно он сидит у самой печки. Неодобрительно посмотрел на меня. Он, конечно, считал, что дым делаю именно я. В этом он очень напоминал людей, которые тоже часто пинают ударивший их камень, а не того, кто его бросил.
И вдруг что-то изменилось. Словно серая тень промчалась издалека — по траве, по кустам, по воде. Пришел ветер. Не сильный, но удивительно радостный. Стало легко. Лиственницы скинули с плеч тучи и быстро заговорили, зашумели ветвями. Дым клочьями унесся вслед за ветром. Теперь природа ожидала праздника. Это было второе лицо грозы.
Ожили и наши домики. Будто люди только и ждали этого. У кого-то заплакал ребенок, фыркали по-жеребячьи парни, умываясь на речке, громко ссорились около «бабьей республики».
На нашем крылечке показался Лева. Он шел, как лунатик, с закрытыми глазами. Оступился и чуть не полетел с крыльца. За его спиной засмеялась Женя. Лева решил воспитывать характер — приучал себя вставать по первому оклику. Пока это обычно кончалось тем, что он снова засыпал, стоя или сидя.