Трофим зашумел:
— Да ты знаешь, как раньше мы эту землю поднимали?! На коровах пахали!
— А раньше, говорят, и лаптем щи хлебали, — не удержался Женька. — И портянкой утирались!
— Возьмите его! — сказал Трофим. — Я за себя не отвечаю!
— Погуляй! — приказал директор и отвернулся к машине.
Женька постоял, постоял, потом побрел к выходу. Когда он проходил мимо Трофима, старый солдат не удержался:
— Дезертир! Мы таких на фронте!..
Женька выбежал во двор мастерской. Посмотрел прямо, посмотрел по сторонам — поля да поля. А что в них такого? Весной земля обманчиво черная, жирная, летом — в траве, осенью — в грязи, зимой — под снегом. По Мишиной морковке наискосок шагают стальные мачты электролинии, завод осыпает ее гарью, дорога — пылью.
Пока Женька стоял, люди закончили свои дела, вышли из мастерской, закурили, не обращая на него внимания.
«Ничего! — подумал Женька. — Еще попросите!» Ему известно, что рабочих в совхозе не густо, а рядом, через речку, дымит и манит завод. А возле проходных, на щите, — «требуются, требуются, требуются...». Все это знает грамотный Женька, поэтому он дерзок и спокоен и на вес золота ценит свои белые ладошки.
— Ну, ты чего тут? — наконец-то увидел Женьку директор. — Иди на понтон, к Санычу!
«Нужен!» — понял Женька и искоса посмотрел на своих. Бабкин темен. Павлуня показывает кулак. «Ну и ладно!» Женька решительным взрослым шагом направился к реке. Его не окликнули, не догнали, не стали просить да удерживать, как он ни прислушивался и ни замедлял шаг.
В небе загремело. Женька поднял голову. Клубилась, завивалась тяжелая туча.
— И ты тоже, да? — в сердцах погрозил он туче кулаком.
Где-то хлопнула рама, зазвенело стекло, и вдруг шумно, радостно хлынул прямой четкий дождик. Встали над землей молодые, уже с весны забытые травяные запахи.
Женька пришибленно согнулся под грозой. Из широких ворот мастерской смотрели Трофим с ребятами. Женька, назло всем, зашагал, не пригибаясь, по дороге, которая вся засветилась голубыми лужами.
Тучи уползли, волоча за собой обрывки дождя. Все вокруг облегченно посветлело: и небо, и деревья, и одуванчики. Сумрачен был один лишь Женька. Он одиноко брел по теплой дороге, а сбоку из распаренных полей наступали повеселевшие сорняки.
На понтоне исходил испариной дизель. Ему кланялся маленький Саныч в большой телогрейке, в сапогах на босу ногу, с масленкой в руках.
— Приветик! — помахал ему Женька.
Саныч посмотрел на него и отвернулся.
Женька нехотя прошелся по песку, из-под его сапог гулко зашлепались в воду упитанные лягушки. Он побросался в них земляными комьями, потом подергал леску донной удочки.
— Н-но, балуй! — окликнул его Саныч. Он уже стоял по пояс в воде и выдирал тину из сетки насоса.
— Трудно одному, да? — очень весело спросил Женька и совсем радостным голосом закончил: — А я к тебе, в напарники!
— Сдался ты мне, — пробормотал Саныч, вылезая из реки. Сидя на корточках, тощий и бледный, он нашаривал в кармане брюк сигареты. Закурил и сквозь дымок с усмешкой посмотрел на напарника.
— Ты чего? — уже не так весело спросил Женька. — В нос, что ли, захотел?
Бойкий Саныч откликнулся:
— Во-во! От тебя только и жди!
Женька посмотрел на Саныча. «Такого на ладонь положи, прихлопни — одни уши останутся!» Он вспомнил, что Саныч — единственный сын и кормилец больной матери.
— Не трону, не волнуйся, — пробормотал Женька и побрел в будку. Здесь, в чужом углу, он сел на хромую табуретку возле остывающей печки и пригорюнился.
А день катился своим чередом: светило солнце, бежала река, стрекотала трава. Мишины бабушки набивали ящики пучками моркови. Павлуня, сдвинув брови, присматривал за студентками, Бабкин едва успевал подвозить тару. Когда Бабкин вернулся из очередной поездки, он увидал, что бабушек стало на одну больше. В самой высокой он узнал Лешачиху. Настасья Петровна, глядя из-под руки, сказала:
— Я прямо с фермы, пришла на сокола своего взглянуть.
Сестрицы тонко и значительно поджали губки. Павлуня брякнул:
— Сбежал твой Женька! Пыльно ему тут!
— Ну-ну, ты не завирайся, — нахмурилась Лешачиха. Она искоса посмотрела на бабушек — те еще выразительней подобрали губки. — Где? — глухо спросила Настасья Петровна.
— Во-он, — показал Павлуня. — На реке загорает!
Женька сидел в будке все в той же позе и горевал о загубленной молодости. Воспоминания шли одно другого чернее: то как его, малого ребенка, собака укусила, то как тетка самогонкой поила. Зелье гадкое, в рот не идет, но как не выпить, если тетка рядом стоит и посмеивается: «А еще мужиком называешься!» Вот тебе и мужик!..
Женька вздохнул, вспоминая, как сидел перед следователем. Следователь был молодой, с цыганскими волосами и пронзительным взглядом. Он разговаривал с Женькой вежливо, смотрел мимо, а тот, не отрывая взгляда от его головы, все время чувствовал свою срамную, обритую макушку. Это ощущение так мешало ему, что Женька держался скованно, отвечал тускло, и следователь с усмешкой заметил: «Геройство вместе с хмелем растерял?»
Женька ожидал неторопливой, душевной беседы, а с ним обошлись, ему показалось, как с напроказившим щенком — торопливо и назидательно. И Женька обиделся: сперва на следователя, потом на суд, а потом уж на весь белый свет.
Тихо в будке. И Женьке все равно, кто там ходит и шуршит травой и чьи голоса раздаются на поле. Он только едва повернул голову, когда Саныч загородил свет. Саныч так торопливо дышал, что Женька спросил его, не пожар ли где случился.
— Твоя мать несется! — выпалил Саныч, поеживаясь от возбуждения. — Держись!
Мальчишка, как и многие на деревне, остерегался черного глаза Настасьи Петровны. Поэтому когда Лешачиха поспела к будке и темновато поглядела из-под ведьминских бровей, Саныч поспешно отступил к берегу. Однако долго сидеть в неизвестности он не мог, — минут через десять бочком приблизился к будке и, затаив дыхание, заглянул в дверь.
Лешачиха с Женькой тесно сидели на его единственной табуретке — спина к спине. Видно, что они только-только отговорились: Настасья Петровна часто дышала, вытирала лоб платком, Женька, остывая, дымился, как пулемет.
— Людей бы постыдился, Евгений, — с тихой укоризной заговорила мать.
А он, дернувшись, пошел выбрасывать слова:
— Что мне люди! Чихал я на людей! С высокой трубы, с громадной колокольни! Чего они мне хорошего сделали?!
— А сам-то? — так же тихо и боязливо возразила Настасья Петровна. — Ты ведь сам виноват перед ними.
Сын зашелся визгливым обиженным криком. У Женьки в сердитые минуты слова выпрыгивали впереди мыслей, поэтому он не мог уследить за ними и выпускал в свет все, что придется. Когда он перевел дух, Лешачиха попыталась заглянуть в его глаза — они были верткие и прыгали, как блошки.
— Женька, Женька! — удивилась Лешачиха. — Да куда же ты весь вышел?!
— Это все ты! — бездумно откликнулся сын. — Сама набаловала!
Она кивнула:
— Набаловала, это верно... — И вдруг, наклоняясь, что-то подняла с пола. (Женька настороженно следил за ней.) — Сама, все сама, — бормотала Лешачиха. — Я тебя все водицей розовой, а надо бы кашей березовой!
Настасья Петровна подхватила березовый прут, и, едва свистнуло, Женьку вымахнуло за дверь. Лешачиха кинулась за ним, размахивая прутом.
— Я тебе покажу, поганец бессовестный! Я тебе дам, как меня пред людьми срамить!
Саныч, распахнув рот, издали наблюдал, эту невиданную картину. Сперва Женька бегал вокруг будки, выкатив глаза и высоко задирая коленки. Лешачиха, бухая сапогами, густо вздымала пыль. Она покраснела, со свистом дышала, волосы разлетались из-под платка. Наконец она остановилась. Встал и Женька, тяжело поводя боками. Он похватал ртом воздух и вдруг захохотал.
— Вот потеха! — в восторге закричал Женька, приглашая к веселью и мать, и Саныча. — Прямо концерт по заявкам!
Он испуганно замолчал: Лешачиха, отбросив хворостину, зашагала прочь. Женька побежал следом, время от времени взывая:
— Обиделась, да? Да ладно тебе! Подумаешь! Ма!
Потихоньку он отстал, постоял немного и вернулся к будке встревоженный. Глаза его в недоумении пошарили по берегу, вспрыгнули на Саныча.
— Видел? Как она за мной сиганула... Страх...
Саныч ехидно передразнил Лешачиху:
— Ах, Евгений, ты мой гений! — И своим голосом: — Тунеядец!
Женька погнался за ним, подшиб. И уже навис над Санычем быстрый неразборчивый кулак, да вдруг Лешачихиного сына словно озарило: ясно вспомнился ему живой, дышащий зал, и красное сукно, и слова секретаря парткома... Женька опустил руку и сказал плаксиво:
— И ты тоже, да? Тоже такой же?! Чего я вам сделал?! Чего вы ко мне привязались?!
Саныч поднялся с земли и, сплевывая, проговорил:
— У-у, злой...
— Не злой я совсем, — прибито ответил Женька. — Я какой-то не такой, и все меня учат. Видишь, вон Бабкин хромает, тоже небось учить торопится! Да нет же, хватит!