«Что это? — успел он подумать. — Наверно, я ранен...» но боли он не чувствовал, напротив, ему стало удивительно легко, скованность в теле исчезла, он вздохнул глубоко и свободно, словно грудь его распахнулась настежь. Открыв залепленные землей глаза, он увидел склонившееся над ним на фоне синего в кружащихся огненных звездах неба растерянное лицо Аспанова и понял, что Аспанов растерян потому, что с ним, Подовинниковым, случилось что-то очень плохое.
Поняв это, он не испугался, а стал торопливо припоминать, что ему надо сейчас сделать: он вспомнил о неотосланном письме к жене, лежавшем в планшете, о рекомендации, которую вчера обещал написать Ромадину, вспомнил, кок страстно мечтал увидеть после войны своих детей, — и ему стало нестерпимо жаль, что он не сможет уже все это сделать...
Сабир, партбилет... в телогрейке, — еле слышно прошептал Подовинников. Он хотел еще сказать Аспанову и Липатову, чтобы они продержались еще немного, ведь наши уже совсем близко, но потерял сознание и умер.
Он был убит большим рваным осколком, попавшим ему в грудь. Той же гранатой был тяжело ранен в ногу Липатов.
Когда Шпагин подбежал к батарее, он увидел лежавшего на дне окопа Подовинникова и склонившегося над ним Аспанова. Липатов сидел за пулеметом, привалившись к стене окопа, лицо его было бескровно, губы сжаты.
— Петя! — крикнул Шпагин. — Что ты?
Он опустился на колени и расстегнул телогрейку на груди Подовинникова — рубашка была красной от крови. Шпагин приподнял тяжелую поникшую голову Подовинникова и стал осторожно вытирать платком капли крови, проступившие на лице убитого, посеченном множеством мелких осколков, но тут же подумал: «Зачем я это делаю? Ведь он же убит, мертв. Петя, родной, может, я не должен был тебя посылать...» — эта мысль жгла ему голову, ее надо было обдумать до конца, надо все обдумать, но времени нет — нужно спешить в Вязники. И Шпагин поднялся— медленно, тяжело, опираясь рукой о край окопа.
Солдаты второго взвода остановились около Подовинникова и молча глядели на своего мертвого командира. Шпагин подозвал к себе Ромадина, тот стоял без шапки, лицо его было растерянно, в остановившихся глазах блестели слезы.
— Вчера мы говорили с тобой об ответственности коммуниста, Ромадин. Придется тебе принять второй взвод. Справишься?
Ромадин слышал слова Шпагина, но они лишь постепенно доходили до его сознания — так был он подавлен смертью Подовинникова.
— Как товарищ Подовинников, не сумею, прямо скажу... А ваши приказания буду выполнять честно, сколько сил моих есть!
Прибежала Маша с двумя санитарами. Шпагин по ее глазам понял, что она уже все знает о Подовинникове. На листке из полевой книжки Шпагин набросал короткое донесение в батальон; упомянул, что группа Подовинникова захватила батарею тяжелых минометов и десять ящиков с боеприпасами. Передав донесение санитарам, Шпагин сильным ударом вогнал новый магазин в автомат и тяжелым, широким шагом, ссутулив спину и неподвижными суженными глазами глядя перед собой, пошел впереди роты.
Маша стала перевязывать Липатова. Он с выражением беспомощности и недоумения на красивом лице следил за ее руками. Ранение ошеломило его — он был молод, самоуверен, солдаты любили его за ухарскую смелость, в бою он был удачлив, и ему никогда не приходила в голову мысль, что он может быть ранен. Он попытался улыбнуться, но улыбки не получилось, лицо его сморщилось в плаксивой гримасе:
— Некстати... зацепило меня... и в такой день!
Постнов, пожилой санитар с добрым плоским лицом, разрезал ватные шаровары, рана сильно кровоточила. Маша перетянула ногу повыше рапы, кровь утихла; потом она наложила повязку и прибинтовала ногу к двум дощечкам, оторванным от снарядного ящика. Маша наматывала на рану один слой бинта за другим, но кровь опять пропитывала бинт, стремительно расползаясь бурым пятном.
Маша поднесла ко рту закоченевшие руки, чтобы согреть их дыханием.
— У кого еще пакеты есть?
У меня в кармане возьмите, — сказал Липатов. — С сорок первого года ношу... уже хотел выбросить, а вот теперь пригодился...
Постнов достал аккуратно завернутый в истертую газету большой белоснежный платок, вышитый по углам мелкими голубыми незабудками.
— Поверх наложи, Маша. В подарке получил платок, чистый он...
Немцы стали обстреливать Вязники шрапнелью. Снаряды с треском лопались в воздухе красивыми белыми шарами, которые быстро таяли, и сверху с воем и пронзительным визгом сыпалась чугунная шрапнель.
— Идя, иди, Маша, — говорил Липатов, морщась от боли, — а то и тебя ранит из-за меня...
Маше хотелось лечь на землю, зажмуриться и закрыть уши, чтобы не слышать пронзительного, сводящего зубы оскоминой визга шрапнели, но она сдерживала себя и строго выговаривала Липатову:
— Молчи, Володя, не говори глупостей!
Она видела, что Липатову очень плохо, ей было жаль его, но она знала: солдаты не любят, когда их жалеют, замечают их страдания и слабости.
— Постнов, обязательно скажи старшине, — беспокоился Липатов, — обещался я ему новые валенки достать, а видишь ты, как получилось! А баян пускай в роте остается... Может, вернусь еще... А не вернусь, так память будет!
Второй санитар, Кузовлев, худой, молчаливый человек с узким строгим лицом, неодобрительно заметил:
— Нашел об чем говорить! Все резвишься!
Солдаты подняли Липатова на плащ-палатке, прикрепленной к двум жердям, и медленно пошли, осторожно обходя воронки и стараясь не потревожить раненого. Маша смотрела им вслед, сощурив глаза от ветра, сыпавшего в лицо снежной пылью. Немцы, наверное, заметили санитаров, бесстрашно идущих по полю сражения, и стали засыпать их шрапнелью. Но те продолжали идти неторопливо и мерно, и в этом шествии было потрясающее величие духа — люди, не думая о себе, о своей жизни, спасали товарища. И случилось так, что ни один осколок не задел их и они невредимыми дошли до опушки леса.
Маша следила за солдатами, пока они не скрылись из виду, и тогда, непонятно почему, заплакала: то ли радуясь, что санитары благополучно донесли Липатова, то ли от жалости к Подовинникову, то ли от всего, что она сегодня впервые увидела и что потрясло ее. Солнце синей радугой вспыхнуло на мокрых ресницах и ослепило. Оглянувшись, чтобы убедиться, что никто не видел, как она плачет, Маша вытерла слезы куском марли, закинула санитарную сумку за спину и побежала вперед, в Вязники, окутанные дымом пожара.
К вечеру бой стал стихать. Настал тот короткий момент затишья, когда наступающие войска не могут продолжать продвижение, так как их силы растянуты, рассредоточены на большом пространстве, а отступающие разбиты, разобщены и деморализованы и, не думая уже о возвращении оставленных рубежей, только пытаются удержаться на месте.
Вторая стрелковая рота заняла оборону по западной окраине Вязников. Шпагин с телефонистами пошел отыскивать в деревне место для своего командного пункта.
Деревня, в которой еще утром насчитывалось сорок семь дворов, лежала в развалинах: фашисты подожгли ее перед отступлением. Широкая деревенская улица с обеих сторон усаженная березами, от которых осталось несколько расщепленных, изуродованных стволов с безжизненно повисшими перебитыми ветвями, была изрыта воронками, загромождена кучами обугленных бревен и досок, грудами почерневшего битого кирпича, измятыми листами железа, покрытого синей окалиной. Снег был перепахан танками, засыпан комьями земли и черным пеплом, под ногами то и дело звенели и перекатывались стреляные гильзы.
Тут и там валялись трупы немцев. Они лежали в самых неожиданных позах, в каких их настигла смерть: один стоял на коленях, уткнувшись головою в землю, будто молился; другой, падая, зацепился мундиром за забор и, мертвый, стоя повис на нем.
От развалин поднимался горький дым и стлался над землей длинными серыми полосами. Среди дымящихся руин одиноко, как маяки, высились тут и там высокие тонкие печные трубы. Каким непостижимым чудом уцелели в бушевавшем здесь аду эти немые символы домашнего очага? Вернутся на родное пепелище те, кто некогда жил здесь, и не найдут ничего, кроме этих одиноко торчащих труб.
Так вот она, деревня Вязники, за которую сегодня с таким ожесточением бились сотни людей. И эта изуродованная, изрытая снарядами земля кажется такой близкой, родной! Смотришь на эту землю — как будто ничего в ней нет! — а бесконечно дорога она тебе: отвоеванная тобой, политая кровью твоих товарищей. Было тяжело, смутно на душе у Шпагина и от вида разрушенной деревни, и от того, что не было в живых Подовинникова и многих бойцов: смерть каждого человека, которого ты знал и любил, это клинок, глубоко, до крови ранящий тебя. А надо идти вперед, идти через развалины и пожары, видя гибель друзей, — другого пути к победе нет!
Ваня Ивлев с аппаратом на ремне торопливо семенил рядом со Шпагиным, еле поспевая за его тяжелым, широким шагом, и снизу вверх поглядывал украдкой на ого нахмуренное, сосредоточенное лицо. Ему хотелось утешить своего командира, и он сказал, подняв смышленое мальчишеское лицо с коротким острым носиком: