24
— Андрюша, — шепнула мама, — ты, конечно, отвезешь Николая Семеновича?
— Конечно, — сказал я, хотя до Дома творчества было рукой подать, дольше выводить машину.
— Он подвезет вас, — сказала мама.
Николай Семенович помедлил с ответом, и мама добавила полушепотом:
— И речи быть не может. Какие пустяки! В свое время вы для него столько сделали, столько уделили ему времени, внимания.
Я чувствовал себя неловко, словно дал понять, что не хочу услужить Николаю Семеновичу, и тем самым вынудил маму оказать на меня давление. Теперь, как и раньше, мне были непонятны эти десантные операции, лишенные всякого стратегического смысла.
— Если вас не очень затруднит, Андрей.
— Мне самому пора двигаться, — сказал я. — Нам по пути.
— Куда, Андрюшенька? Так вдруг… Ты не говорил, что собираешься уехать сегодня. Куда же на ночь глядя?
В глазах бабушки вспыхнул испуг, сменившийся печалью. Словно прощалась она со мной навсегда.
— Остался бы до утра, сынок.
— Срочные дела, — объяснил я. — Нужно торопиться.
До чего долгим и непонятным был этот день, лишенный текущих проблем, действия, новых людей и событий, странный какой-то день, иной не только по образу жизни, но и по образу мыслей.
Как говорит бабушка, в себе самом долго не просуществуешь. Сколь бы ни был велик мир, какие бы связи, привязанности ни соединяли тебя с ним — центр его всегда тем не менее там, где осталось главное дело, обязательства, твоя боль и судьба. Мне не приходилось выбирать, как моему студенту Новосельцеву.
Мы попрощались в спешке, и я вышел в сад. Машина стояла недалеко от ворот, между лиственницей и липой, укрытая их нижними ветвями. Скудные лучи пробивались сквозь кроны деревьев и угасали, не достигая подножий. Солнечная поляна перед воротами превратилась теперь в маленький островок, затягиваемый длинными тенями деревьев, и сад, ставший пустыней, лишенной звуков, был готов поглотить его.
Я вспомнил самые счастливые годы: старенькую пятнадцатиметровую лабораторную комнату с двумя вытяжными шкафами, куда являлся ежедневно, кроме воскресных и праздничных дней, к девяти утра и которую покидал в десять вечера, чтобы, за час добравшись до дома, в двенадцать лечь спать, в семь проснуться, а в девять вновь оказаться в лаборатории. Жизнь была сплошной и цельной. Мы ужинали в институтском буфете, готовили кофе в аппарате Сокслета, затем молча работали каждый на своем месте. Лаборатория заменяла дом и семью. То были годы великих надежд, целиком сформировавшие нас. Потом было уже невозможно иначе.
Я не мог заставить себя отдыхать так, как это понимают мама и Катя, то есть гулять, загорать, читать, ходить в кино, заниматься спортом. Выдерживал обычно несколько дней, после чего, не находя себе места, доставал контрабандно вывезенную из Москвы работу и только тогда успокаивался.
Нет, я отдыхал. Когда Катя говорила: «Ты совсем не отдыхаешь», она, видимо, имела в виду что-то иное. Ей просто казалось, что я как бы обижен и обойден, не получаю от жизни некое общедоступное благо — то, чем все остальные обеспечены и в чем я, собственно, вовсе не нуждался.
Только там, сначала в старой, а потом в нашей новой триста сорок третьей комнате, ровный шум вытяжной вентиляции которой напоминал гул оформительского цеха, где работает мама, я чувствовал себя на коне, во всеоружии, в доспехах и с развернутым знаменем в руках. Чувствовал, что не случайно явился в этот мир, что мое дело — единственно возможная для меня форма общественно полезной жизни.
Когда-то я хотел работать днем и ночью, без отдыха, без перерывов — как бы со стопроцентным коэффициентом полезного действия перевести свое существование в ту достойную человека жизнь, о которой всегда мечтал. Увы — нужно было есть, спать и лечиться от болезней, которые посылала судьба и которые мы сами себе выбирали. Когда-то я думал, что у бога перед людьми имеется только одно преимущество: возможность опровергнуть или хотя бы преодолеть закон термодинамики, предрекающий неизбежность потерь.
Подойдя к машине, я вдохнул смешанный запах бензина и человеческого жилья, погладил по холке кобылку мою, включил зажигание и запустил двигатель.
Из машины я был перенесен на двадцать лет назад, в темную комнату, куда просачивался слабый свет из дверной щели и слышны были приглушенные голоса взрослых. Но нет, это был далекий свет маяка, корабль находился в открытом море, а его единственный пассажир неведомым образом был защищен от превратностей стихии.
— Вы готовы, Андрей?
У калитки стояли мама, сестра, бабушка — все в каких-то застывших, неживых позах, и чуть в стороне от них — Николай Семенович.
Я выехал из ворот, развернулся, остановился рядом с большим раскидистым деревом и, не заглушая двигателя, вышел из машины.
Ворота были распахнуты настежь, дом стоял темный, пустой, словно разграбленный, а его немногочисленные жители, три маленькие женские фигуры, невидящими глазами смотрели на урчащий от нетерпения автомобиль.
Такие глаза бывают у пешеходов, когда они перебегают улицу или провожают машину глазами в ожидании зеленого светофора.
Первой улыбнулась Марина. Она вдруг вырвалась из маминых рук, подпрыгнула и обхватила мою шею. Я почувствовал осторожный поцелуй в щеку.
— Андрей-Берендей, — сказала она, — приезжай к нам поскорей.
Я шлепнул ее по мягкому месту и опустил на землю.
— Счастливо, Андрюша, — сказала бабушка, крепко сжав мою руку слабыми своими руками.
Она сказала это так, будто еще раз хотела напомнить мне сон своего отца о могучем дереве или как учительница, дающая последние наставления любимому ученику. Выпускные экзамены на аттестат зрелости остались позади, я одолел начальный курс наук, прочитал все газеты, и если что-то не усвоил или пропустил — она советовала мне в самые короткие сроки наверстать упущенное. Ведь времени до начала приемных экзаменов оставалось слишком мало.
— Пока, — сказал я, стараясь не затянуть прощанье.
Мама обняла меня, поцеловала несколько раз, и я почувствовал, как левая ее рука ищет мой карман. Мне стало досадно и стыдно оттого, что она, как когда-то, сует мне на прощанье десятку, так жалко ее, прижавшуюся ко мне мокрой от слез щекой, что я растерялся, не нашелся, как поступить, поцеловал ее еще раз и побежал к машине.
Потом ждал, когда подойдет Николай Семенович.
Три фигурки махали руками, я видел их в зеркало, потом одна из них опустила руку и скрылась в калитке, а две другие — совсем маленькая и чуть побольше — продолжали махать, пока я не потерял их из виду.
— Довезите меня только до развилки, — попросил Николай Семенович.
— Здесь?
— Остановите.
— Николай Семенович, — задержал его я, — пожалуйста, навещайте их хотя бы изредка.
— Конечно, Андрей. А вы, в свою очередь, не забывайте о своем долге. Надеюсь, что в следующий свой приезд вы привезете…
В последний раз мелькнула его ухмылка, дверца хлопнула, и я взялся за рычаг передач.
Переднее стекло постепенно покрывалось следами разбившихся мошек, жучков, каких-то диковинных насекомых. Дрожало прилипшее к стеклу чье-то опаловое крылышко, рядом с густой прозрачной каплей трепетала половина зеленого комара, и, казалось, навсегда была припечатана к стеклу распластавшая крылья мушка. С каждым километром число несчастных увеличивалось, точно всех их неумолимо тянуло к стеклу.
Я включил радиоприемник, машина наполнилась звуками, и ко мне снова вернулось ощущение детских лет, когда из уснувшего лукинского дома я уходил в открытое море на белом быстроходном судне, которое с высокого ночного берега казалось карнавальной игрушкой, праздничным бенгальским огнем под лениво мигающими южными звездами.
Радио сообщало: в результате обстрела американской базы Донгха было убито и ранено 360 военнослужащих, из них 300 американцев, взорвано четыре нефтехранилища, повреждено несколько самолетов и вертолетов…
На землю спустился туман. Он пеленой повис над дорогой и клубами блуждал по обесцвеченным темнотой полям. Я включил фары и сбавил скорость. Через матерчатую перегородку радиоприемника в маленький автомобиль ворвалось тяжелое дыхание мира, которое заглушило все мелкие звуки.
Из Афин сообщали, что начат новый процесс по делу Аспида. В обвинительном заключении названы деятель партии союза центра Папандреу, два генерала, два полковника, три офицера, один журналист, один рабочий и один депутат.
Видимость вновь стала хорошей: должно быть, низина осталась позади. Круги света, как собаки, бесшумно скользящие по следу, вырывали из темноты отдельные мелкие предметы: кусок ветоши на шоссе, дорожный знак, пустой деревянный ящик на обочине.