Она не ответила.
Тогда я предложил ей отщипнуть кусок от буханки, но она отказалась. В ее отказе почудилось мне что-то странное. Только что, когда мы были в булочной, она с таким нескрываемым вожделением вдыхала духовитый пшеничный запах, что во рту становилось сладко.
— Тебе не напекло голову?
Она лениво покачала головой и отвернулась к окну.
— Если не возражаешь, давай остановимся у почты. Мне надо позвонить. Подождешь?
Она покорно вылезла из машины и, пока мы шли к маленькому неказистому домику с рекламой сберкассы на фасаде, не проронила ни слова.
«Денег накопил — машину купил». Мужчина со стертым лицом жулика протягивал небу сберегательную книжку, как бы призывая его в свидетели защиты, которая попытается доказать, что машина куплена на трудовые доходы.
Я попросил соединить меня с Москвой и наблюдал, как телефонистка ковырялась с бесчисленными штырьками, то выдергивая их, то вставляя в гнезда.
— Симпатичная у вас дочка, — сказала телефонистка. — Москва? Москва говорит! Идите во вторую кабину. Москва? Говорите.
На том конце провода кричали:
— Алло! Плохо слышно. Валя, выключи мотор! Теперь хорошо. Андрей Александрович?
— Добрый день, — сказал я, не узнавая своего почему-то вдруг охрипшего голоса. — Как прошел опыт?
— Лучше, чем ожидали. Выход шестьдесят пять процентов. Но не это главное. Вчера получили два письма. Прекрасные результаты. Высокая эффективность при очень низкой концентрации.
— А как же то?
— Что?
— То письмо.
— Теперь уже неважно.
— Почему?
— Разные организации.
— Ясно.
— В общем, все в порядке.
— Пробовали комбинированный препарат?
— Да.
— С чем сравнивали?
— С фентиазинами. Наши имеют гораздо большую активность.
— Кто-нибудь был у них?
— Сережа.
— Когда?
— Сегодня утром.
— А шеф.
— Нейтрализован.
— В каком смысле?
— Потом объясню.
— Ладно.
— При встрече.
— Я понял.
— Главное, что они заинтересованы.
— Теперь, наверно, нужно связаться со смежниками.
— Все сделаем. Отдыхайте спокойно. Как погода?
— Солнце, жара. Сейчас немного легче.
— А у нас с утра дождь.
— Видно, сюда не дошел.
— Вам звонила днем женщина… Алло! Фу! Что за черт? Вы меня слышите?
— Да-да.
— Звонила женщина. Какое-то странное у нее имя. У меня записано…
— Не нужно, — сказал я поспешно. — Нет-нет, потом.
— Еще главный инженер завода звонил. У них с сырьем не ладится.
— Что именно?
— Он хотел говорить с вами.
— Хорошо, я приеду.
— Отдыхайте спокойно. Вы же в отпуске.
— Я приеду, — сказал я.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
После кабины в помещении почты казалось прохладно. И даже сыро. Я взмок с головы до ног и теперь остывал.
Поворот дороги отвлек меня. На шоссе у водокачки валялся велосипед, рядом лежала перевернутая корзина с грибами, несколько из них было раздавлено и оставило скользкий след на шоссе. Чуть в стороне, в кювете, лежал мотоцикл. Человек пять толпились у места аварии, и я испугался, что Марина может увидеть страшные следы дорожной катастрофы. К счастью, жертв не было. На всякий случай я притормозил, чтобы, если нужно, подвезти пострадавших к больнице, но мне махнули рукой: проезжай!
Слава богу, сказал я, повинуясь обычаю благодарить небо за всех спасенных на дорогах. Казалось, дорожный эпизод не произвел на сестру впечатления, она не задавала вопросов и ничего не сказала, а также молча продолжала смотреть на плывущую за окном линию убаюканного движением далекого леса.
Через пять минут, когда подъехали к дому, я вышел из машины и открыл ворота, а она продолжала сидеть неподвижно и очнулась лишь после того, как я завел машину во двор, в тень естественного гаража между лиственницей и липой.
— Царевна, проснитесь! Приехали. Забирай хлеб, и поживее. Нас ждут.
Она сползла с сиденья, забрала сумку с хлебом и, остановив на мне взгляд, как-то жалко улыбнувшись, сказала:
— Тебя все принимали за моего папу.
— Кто это все?
— Ну все.
— Почему ты решила?
— Я видела.
— Фантазерка, — сказал я и запер машину на ключ.
Она побежала, а я пошел следом за белым бантом, мелькающим среди тщедушных кустов смородины.
Со своего места за обеденным столом я вижу домик, вырезанный бабушкой из куска ватмана: двери, крышу и даже балкон, на котором стоит человечек в красном тюрбане. Марина сказала, что это продавец ковров. Всего несколько прорезей, два-три карандашных штриха, но белый двухэтажный дом — как настоящий. Не просто дом, а далекой давности, тысяча восемьсот какого-то года дом на одной из улиц восточного городка, терпкий аромат которого он излучал.
«Вот откуда у мамы художническое умение так просто и верно передавать характер предметов, — подумал я. — Она не приобрела его вместе с профессиональными навыками, а унаследовала от бабушки Софьи». Не только у Марины этот дом, но и у меня в детстве был прекрасный кукольный театр с куклами из папье-маше, целиком сделанный бабушкиными руками, и вереницы зверей и детей: взявшись за руки, они водили хороводы вокруг елки. Дети, звери и елка были вырезаны из бумаги. Бабушка не любила наводить лоск, пользоваться клеем, и если приходилось соединять две крайние фигурки, чтобы получился хоровод, сшивала их ниткой на скорую руку. То, что нитки были видны, не портило впечатления от всей композиции в целом — напротив, подчеркивало ее безыскусную, непритязательную прелесть.
Мы сидели за непривычно малолюдным обеденным столом на веранде.
— Где Захар Степанович? — спросил я.
— Ушел, — сказала бабушка. — Ни за что не захотел остаться обедать с нами. Он стал нелюдим. Ведь у него, Андрей, большое горе. Несколько месяцев назад сын на мотоцикле разбился. Мастер-краснодеревщик, единственный сын, отцовская гордость…
Где-то колесили сейчас его пыльные, стоптанные башмаки, где-то прикладывался он к «четверке» — столь обычная, будничная для нашей местности картина: пьяный Захар. А может, и не пьяный. Может, у него просто походка такая — тяжелая и заикающаяся.
Это была вторая смерть, о которой я узнал после приезда в Лукино, — причем случайно, за столом, между первым и вторым блюдами. Она почти не произвела на меня впечатления, ибо я никогда раньше не видел погибшего, но от этого стало еще более горько и стыдно: ведь бабушка сказала, что у Захара Степановича Дворина погибла его гордость. Некоторое время все молчали, как бы испытывая чувство всеобщей вины, хотя никто из нас, собственно, не был виноват в том, что произошло. Пока он незримо присутствовал среди нас, я вновь видел его как бы вдавленное лицо и представлял этот последний взмах крыльями бабочки, которая не может улететь. На сей раз кредитор пришел в образе ангела-хранителя, и поначалу я не узнал его.
— Такое несчастье, — сказала мама. — Я всегда волнуюсь, когда ты едешь на машине. Столько случаев на дорогах.
Неловкую паузу прервал Николай Семенович:
— Расскажи, что пишешь сейчас, Сонюшка.
— Должна начать воспоминания о Лукашине, только все некогда, — говорит бабушка, точно оправдываясь. — Просили сдать осенью.
«Вот тебе и свобода, — подумал я. — Еще один ее вариант». В самом деле, человек, казалось бы, свободен: у него персональная пенсия (следовательно, материальная свобода), профессиональное умение писать, но мешает досадная деталь — нет времени. «Потому что Марина», — говорит мама. «Потому что дочь художник, — добавляю я, — и нет мужчины в доме. Потому что ее добрая душа не способна отказать нуждающемуся в помощи». И вот сотни безымянных добрых дел, не зарегистрированных ни в послужном, ни в каком другом реестре. Ходатайства, письма какие-то. Просят сообщить даты, которых не могут разыскать в архиве, — нужен живой свидетель. И живой восьмидесятипятилетний свидетель пишет письма, воюет с Маринкой, на все это тратит массу времени…
Да и возраст, конечно. И силы. В связи с этим у Николая Семеновича возникает естественный вопрос, ответ на который бабушка дает, как бы подойдя к нему с другой стороны. Словно ее спрашивают по-детски нетерпеливо: «Кто в тереме живет?» А она спокойно открывает дверь и предлагает: «Взгляните сами».
— Ничего, зато жизнь моя переполнена, — говорит бабушка.
— Это какой Лукашин? — спрашивает Николай Семенович.