Из-за нашего столика хорошо было видно, что танцевали они в сущности неумело (куда им до варшавского бала-маскарада!), но все же вся корчма, повернув головы и вытянув шеи, заинтересовалась зрелищем.
Мирное созерцание длилось недолго. Мужчины, сидевшие за одним столом (шесть человек), вдруг встали, обхватив друг друга за плечи, образовав таким образом круг, и пошли, разворачиваясь в стремительном четком хороводе.
Из-за других столов повскакали, оторвавшись от кебабчатов, другие мужчины. Они дружно присоединились к хороводу, столы отодвинули к краям, хоровод раскручивался все центробежней. Бедных любителей твиста, как вихрем, откинуло к стене. Но все это происходило пока вопреки оркестру. Хороводники пели свою песню, а оркестр играл свою. Наконец, оркестр должен был признать свою нетактичность. Оркестранты остановились на минуту и вдруг заиграли нечто совсем другое. Тогда остановились и танцующие, как если бы заиграли гимн. Не танцевавшие посетители тоже все вскочили на ноги. И вот все, сколько тут было народу, хором, дружно, красиво подняли могучую песню, у которой был часто, почти через строку повторяющийся припев:
Вставайте, братья, не спите!
Ма-ке-до-ния!
Пропоют что-то, улыбаясь, положив друг другу руки на плечи. И снова:
Вставайте, братья, не спите!
Ма-ке-до-ния!
А для меня – это одно из ярчайших впечатлений от всей поездки.
Так вот теперь, сидя в софийском баре под названием «Астория», я рассказал об этом эпизоде из городка Петрича.
– Неужели вам, – говорил я, – болгарам, обладающим яркой национальной культурой, не стыдно смотреть, как кривляются под дикую, нелепую, почти людоедскую музыку молодые болгары же. Кто им дорог, этим дергающимся в твисте: Паисий, Вазов, Ботев, Багряна – черта с два! Один Пикассо им дороже всей болгарской культуры. И то не потому, что они его хорошо знают и что он им действительно дорог, а потому, что так уж модно. Так-де в Париже и Лондоне.
Но радирующие центры с этой «глобального» характера заразой уже иссякают. Я был в Лондоне. Зал, где давали «Тоску», был полон молодежи. Лондонцы начинают стыдиться своих ночных клубов. Ладно, не будем обольщаться.
Но если твисты грохочут где-нибудь в Нью-Йорке, то нам-то что. Неужели мы не можем подняться поперек этой духовной интервенции, и как там, в маленькой петричевской корчме, дружно провозгласить, положив друг другу руки на плечи:
Вставайте, братья, не спите!
Ма-ке-до-ния!
Самым восприимчивым и темпераментным оказался Георгий. Правда, нельзя сказать, что он певец. Но все же можно было надеяться, что на второй строчке его поддержат. И точно, поддержали:
От кога з е мило моя майнульо
Зора зазорила.
Оттогаз е мило моя майнульо
Войска преварвяла,
Это одна из самых красивых песен на земле. Когда ее поют, перед глазами начинают вдруг мерно колыхаться ряды всадников, ибо самый ритм песни это именно ритм движения большого, растянувшегося с холма на холм конного войска:
Конь до коня мила моя майнульо
Юнак до юнака…
Немного погодя мне придется говорить о возможностях перевода с одного языка на другой. Но скажу и теперь: как переведешь на другой язык такое, например, сочетание слов: «зора зазорила»? Конечно, можно сказать, что заря загорелась, заиграла, засветилась, занялась, забрезжила, появилась, проступила, зарумянилась, закраснелась, зарозовела, вспыхнула, залучилась, засияла… или даже так: улыбнулась, зарделась… Ну и так далее, и так далее. Но все же, разве это можно сравнить с подлинным: «зора зазорила»?
Перескажу слова этой песни по-русски, исходя из их буквального смысла и, конечно, разрушив музыку:
Когда, милая моя матушка,
Заря загорелась,
Тогда, милая моя матушка,
Войско в поход вышло.
От коня до коня, милая моя матушка,
От героя до героя!
Шлемы у них, милая моя матушка,
Как темное облако.
Копья у них, милая моя матушка,
Как густой лес,
Сабли у них, милая моя матушка,
Как ясное солнце.
В бой идут они, милая моя матушка,
С турками биться.
С турками биться, милая моя матушка,
За болгарское имя.
За болгарское имя, милая моя матушка,
За христову веру.
И ведет их, милая моя матушка,
Сам царь Иван Шишман.
Этой песне более пятисот лет. Она, конечно, незамысловата, как и все народные песни. «Мы по бережку идем, песню солнышку поем», – подумаешь, какое интригующее драматическое содержание! Однако когда поет Федор Иванович Шаляпин да еще если хор на поддержке, то кажется, уж не может быть песни и лучше и богаче.
Песню про Ивана Шишмана мы спели хором, и так как тут все-таки была борьба, этакий протест, то песня звучала очень по-боевому, как если бы и впрямь шли биться за болгарское имя.
Расчувствовавшись, Георгий вторую песню пел сольно, потихонечку, проникновенно, предупредив нас, что это уж его песня, то есть его любимая:
Умер батька Георгий.
Он умер не от болезни, а сошел с ума.
Где увидит он хорошее село,
Хочет, чтоб село было его.
Где увидит он хорошую ниву,
Хочет, чтобы нива была его.
Где увидит он хороших волов,
Хочет, чтоб волы были его.
Где увидит он молодую невесту,
Хочет, чтобы невеста была его.
Умер батька Георгий,
Он умер не от болезни, а сошел с ума.
Третья песня была коронная. В Болгарии ее знают и стар, и мал, и министр, и простой крестьянин. Рассказывают, как группа поэтов из Софии приехала в провинцию читать стихи. Ну, вечер как вечер. Потом объявили, что сегодня выступит местная самодеятельность. Вышел юноша и стал, как стихотворение, читать слова этой песни. Будто бы поэтам сделалось немного совестно и неловко, будто даже немножко померкло их творчество перед образцом поэзии, родившейся в глубине народа. По-болгарски первая строфа (или, скажем, куплет) выглядит так:
Даваш ли, даваш, Балканжи, Йово,
Хубову Яну до турска вяра?
Море, воевода, главу си давам,
Яну не давам до турской вяра.
Вот и опять встает вопрос о переводе на другой язык.
«Даваш ли, даваш…» буквально значит «отдаешь, отдаешь ли…». Но, во-первых, тотчас нарушается размер песни и спеть ее уж будет нельзя. А во-вторых, получается по звучанию, по музыке более вяло, невыразительно, пропадает этакая требовательность в интонации воеводских слов. Если же поставить: «Даешь, даешь ли?», чтобы сохранилась метрика, то ведь «даешь» у нас сразу ассоциируется с кличем конников в гражданскую войну «Даешь!». Даже песня была: «Даешь Варшаву, дай Берлин, уж врезались мы в Крым».
Или, например, выражение «Море, воевода». Оно, значит, по смыслу несколько презрительное, дескать, и говорить-то не стоит: «Оставь, воевода!» или «Брось, воевода!» Но первое – недостаточно энергично. А второе – слишком фамильярно. Придется писать просто: «Нет, воевода!» Но в «нет» нет уж презрительного оттенка. Нет оно и есть нет.
А как легко звучат, например, с точки зрения музыки слова «Главу си давам». А ведь по-русски придется ставить обыкновенное: «Отдам тебе голову!» или «Возьми мою голову!»
Я об этом говорю подробно, воспользовавшись удобным примером: текст оригинала более или менее понятен русскому читателю. Значит, можно сопоставить и убедиться, что адекватности перевода стихотворения или песни быть не может. Когда перевод сделан с английского, или с японского, или с таджикского, или с монгольского, или с якутского, вовсе уж невозможно проследить, как там обстоит дело с сохранением той или иной интонации, того или иного тонкого оттенка чувств. Чаще всего получается, что переводчики пишут новые стихи по-русски на ту же примерно тему, на которую написан оригинал. В этом случае оригинальный поэт (таджик, якут, монгол) никак уж не может выглядеть талантливее, интереснее своего переводчика. Способность переводчика в этом случае – потолок способности и самого поэта, будь он хоть семи пядей во лбу. Его задача сводится к тому, что он дает своими стихами темы, на которые и пишутся приблизительные, чаще всего бездарные стихи.
Французы и итальянцы, я слышал, давно уж отказались от так называемых переводов стихотворений на свой язык. Они поступают честнее: они пересказывают смысл стихотворения и этим как бы говорят: «Вот о чем написано это стихотворение Блока». А если вы хотите насладиться музыкой блоковского слова, тонкостью интонационных переходов, то учите русский язык и читайте поэта на его родном языке. Это единственный способ познать и оценить поэта.
Однако мы все еще сидим в ночном баре «Астория» и поем болгарские народные песни. Вот о чем была самая коронная песня, спетая нами:
– Ну, отдаешь ли, балканец гордый,
Красавицу Яну в турецку веру?
– Нет, воевода, отдам тебе голову,
Сестру не отдам в турецкую веру!
Набросились, руки ему отрубили,
А отрубивши, снова спросили:
– Ну, отдаешь ли, балканец гордый,
Красавицу Яну в турецкую веру?
– Нет, воевода, отдам тебе голову,
Сестру не отдам в турецкую веру.
Набросились, ноги ему отрубили,
А отрубивши, снова спросили:
– Теперь отдаешь ли, балканец гордый,
Красавицу Яну в турецкую веру?
– Нет, воевода, отдам тебе голову,
Сестру не отдам в турецкую веру.
С ножом набросились, ослепили.
И в этот раз ничего не спросили.
Уводят, уводят красавицу Яну
С гор, через поле в турецкую веру.
– Оставайся с богом, брат мой Йова!
– С богом прощай же, милая Яна!
Ног моих нету – тебя проводил бы,
Рук моих нету – тебя обнял бы,
Глаз моих нету – тебя увидеть.
Уводят, уводят красавицу Яну
С гор, через поле в турецкую веру.
Не то чтобы, как это было в Петриче, в корчме, все вдруг встали и запели вслед за нами – как-никак столица. И публика в ночном баре другая, нежели в простонародной корчме. Но все же не могла не пронять песня даже и эту публику. За соседними столиками подпевали. Поодаль слушали одобрительно и просветлев. Джаз замолчал на это время. Человеческий смысл, человеческий дух хотя бы на пять минут восторжествовал даже в таком вертепе, каким является всякий ночной бар, где бы он ни был: в Софии, в Будапеште или Марселе.