— Ну как же! Я даже помню, как он уехал отсюда... Я замотался с разными делами и как-то не уследил за ним, хотя мне рассказывали, что он приходил ко мне в райисполком... А потом слышу — исчез! Я тогда как больной ходил, честное слово! И дело не только в нем, ведь и кроме него бежали люди из деревни... По о таких, как Яран-п,еп, Я думал всегда как о своей опоре..
Теперь это все в прошлом,— не выдержав, снова прервал его Пробатов.— А нам нужно думать о настоящем! И главное — все делать для того, чтобы такие, как Корней, вернулись обратно. Сколько у нас в деревнях еще заколоченных изб!
— Вот это-то не дает мне покоя... Лежишь иной раз тут один, темень, собаки где-то лают, и сосет тебя, сосет одна мысль за другой... Если, мол, ты не сумел создать людям хорошую жизнь — а они ведь доверяли тебе, ждали, что
сможешь,— то, может, ты вообще ни на что не годишься. До того муторно станет, хоть волком вой...
Он пошарил руками по груди, Пробатов растерянно наклонился к нему.
— Тебе плохо?
— Ничего.— Старик задыхался и с трудом выдавливал слова. — Тут где-то капли...
— Сейчас, сейчас.— Пробатов заторопился, опрокинул что-то на столике.— Ты меня прости, что я растревожил тебя,— черт знает, что за характер!
Свалив на пол какие-то книги, он наконец догадался зажечь свет и нажал кнопку настольной лампы. Темно-зеленый абажур отбросил густую тень на потолок, а столик облил ярким светом. Найдя нужный пузырек, Пробатов, не оборачиваясь, спросил:
— Сколько?
— Двадцать...
Держа над краем чистого стакана чуть вздрагивающий в руках пузырек, он отшептал положенное число капель, долил из графина немного воды и обернулся к Алексею Макаровичу. Сумрак утяжелял лицо Бахолдина, подчеркивал глубокий провал глазниц, ввалившиеся щеки и дряблый мешочек под подбородком. Свет словно смыл все тени и темные пятна, напоил влажным блеском глаза, окрасил все лицо легким, болезненно неровным румянцем.
Полузакрыв глаза, Алексей Макарович медленными глотками выпил лекарство и с минуту лежал молча, не сводя пристального взгляда с Пробатова.
— Что ж не ругаешь меня? Или считаешь, что я просто хлюпик и неврастеник и поэтому ударился во всякую ересь?
— Я не считаю это ересью, по я не могу согласиться с тобой, когда ты чуть ли не отказываешь себе в праве на смысл в своей жизни.
Свет, разделивший комнату на два пласта — мертвенно-зеленый, лежавший наверху, и теплый, все согревающий, внизу, — позволял Пробатову доввльно легко лавировать среди вещей. Он проложил себе дорожку от окна до двери и свободно вышагивал, давая полную волю своему темпераменту.
— Да, я согласен с тобой, многое еще идет у нас не так, как бы нам хотелось,— покачивая в такт шагам головою, говорил он.— И желание решить все проблемы и трудности сразу, одним махом, тоже вполне понятно и даже закономерно, но, к сожалению, нереально... У нас встре-
чаются и всякие изъяны, и недостатки, но ведь было бы неестественио, если бы их не было. Мы не одно десятилетие прорубали путь для других... Но разве все эти годы ТЫ по был счастлив и горд за свою страну, за свой великий народ? Ты подумай только, из какой вековой тьмы и нищеты мы вытащили страну, и она теперь стоит на виду у всего мира, и ничто в этом мире уже не может решиться без нее! Или этого тебе мало, чтобы ты знал, что жил и работал не зря? И если хочешь знать, в этом есть и ты, и я, и тот еще скудно живущий колхозник, перед которым мы 0 тобой в долгу!
Он забыл, что находится в комнате больного, размахивал руками, говорил, все более воодушевляясь, раскатисто-громко. Поймав лихорадочный взгляд притихшего Алексея Макаровича, он наконец остановился и смущенно улыбнулся.
— Оглушил я тебя совсем, старина?
— Спасибо тебе,— тихо поблагодарил Бахолдин, и Пробатов увидел в глазах его остро блеснувшие на свету слезы.— Спасибо, что навестил, что так хорошо разбередил
душу...
Голос Алексея Макаровича окреп, звучал мягче, в нем исчезла надтреснутость, но в глазах еще долго стояли крупные, дрожавшие у век слезы.
Скоро Пробатов, пообещав прислать известного в области профессора, распрощался, н Бахолдин остался один.
Машина развернулась, бросив в окна резкий свет фар, захрустела под колесами скованная заморозком грязь, и скоро стало так тихо, что было слышно, как по-щенячьи поскуливает в поддувале воздух.
Ксения догнала отца за деревней, около перелеска. Корней устало и равнодушно месил грязь — далекий, суровый, полный нарочитого безразличия к тому, что она идет рядом. Он ни разу не взглянул на нее, ни о чем не спросил, но весь вид его и даже сутуло горбившаяся спина выражали недоброе отношение к ней. Ксении хотелось как-то успокоить отца, раздосадованного и взволнованного встречей с секретарем обкома, и, не вызывая в нем нового взрыва негодования, убедить в том,
что в разговоре с Пробатовым он был не прав — разве можно все сводить к своим личным обидам и неудачам, как бы они ни были тяжелы?
Мокрый, продрогший на ветру перелесок проглядывался насквозь; редкие листья зябко дрожали на оголенных ветках; вокруг стоял неумолчный шорох капель, частым дождем сыпавшихся на вороха опавшей листвы.
За перелеском в осенней туманной испарине тянулись черные поля поднятой зяби, ветер нес в лицо серую морось.
— Ты какой-то злой стал, отец,— не вынеся наконец тягостно-отчужденного молчания, заговорила Ксения.— Ну зачем ты так позорил меня перед Пробатовым?
Корней медленно обернулся, взгляд его будто заволокло дымкой — он возвращался мыслями откуда-то издалека.
— А ты бы лучше помолчала и не встревала в спор,— с хмурой непримиримостью ответил он.— Думаешь, людям по душе, что ты каждую щель замазывала?
— Ничего я не замазывала! — Ксения старалась говорить как можно сдержаннее и холоднее.— Ты забыл, что я инструктор райкома и что я не имею права допускать, чтобы наш дорогой родственничек сбил всех с толку!.. Я лучше тебя представляю, что сейчас делается в колхозе.
— Дети — они завсегда считают, что живут умнее отца с матерью,— угрюмо отозвался Корней.— Тебе хочется, чтобы я по-твоему и жил и думал, а мне покуда своего ума хватает. А ты вот — не бери только в обиду — пока чужим живешь!.. И по мне, твоя жизнь как бумажка чистая — что хочешь, то и малюй на ней.
— Нечего сказать, хорошего мнения ты о своей родной дочери. —У Ксении задрожали губы.— Выходит, по-твоему, у меня нет собственного мнения? Спасибо на добром слове, утешил!..
Корней остановился, вздохнул, тронул дочь за рукав и, глядя в ее влажные, гневно-красивые глаза, сказал с грустным укором:
— Выбросила бы ты разную дурь из головы да, как вон зять советует, выходила бы поскорее замуж, а?
Это было так неожиданно, что вначале Ксения подумала, не ослышалась ли, но, увидев на губах отца доверительную, полную скрытого лукавства улыбку, растерялась.
— Вроде хороший человек тебе в мужья набивается... Я об Иннокентии Павловиче говорю,— не давая ей опомниться, продолжал Корней.— В каждом своем письме приветы от него передаешь, по всему видать, мужик уважительный, не попрыгун какой, в годах... Чего ты его, как
телка на привязи, держишь? Иль не надоело бобылкоя жиить?
— Живу одна, зато никто надо мной не стоит,— глядя себе под ноги на чавкающую под резиновыми ботами жирную грязь, тихо ответила Ксения.— Никому отчетов не дню, ничьи прихоти не исполняю. Кому я в тягость?
— Да себе в тягость, себе! — горячо и раз'досадованно подхватил отец.— Чего ты передо мной-то прячешься, гордость свою выставляешь? Разве я не вижу — без радости ты живешь, скучно, как вон тот верстовой столб в поле: хоть и при большой дороге стоит, а пусто кругом... Ах, Ксюша, да разве мы с матерью не добра тебе желаем!.. Он что у вас делает, в райкоме-то?
— Ты про Иннокентия Павловича? Заведует отделом пропаганды и агитации...
— А как работник он из себя? Ничего? Ценный?
— С ним считаются, уважают его...
— Может, водку хлебает без меры?
Да ты что, отец? Его бы и дня не держали в рай-коме!
Тогда чего же ты такого самостоятельного человека от себя отпугиваешь? — Корней передохнул и вдруг, словно пораженный внезапной догадкой, спросил с недоумением и горечью: — Или ты все еще того вояку забыть не можешь, что закружил тебе голову, когда ты зеленой девчонкой была? Я б не только думать о нем перестал, а из памяти вон вытравил, паршивца!..
— Ты о ком это? — Она сама не знала, зачем хитрила и делала вид, что не понимает, о каком человеке говорит отец, и не успел он назвать это, казалось, давно похороненное для нее имя, как она схватила отца за руку.— Не надо о нем, тятя... При чем тут Мажаров? Я ж тогда была совсем глупая, и вообще... не будем об этом!
Корней пристально посмотрел на дочь, стараясь угадать, что таилось за ео смятенным, просящим взглядом, затем молча отнял руку и, втянув голову в плечи, зашагал дальше навстречу сырому, моросящему ветру.