Ленин энергично вздернул голову.
— Два? Гм… Спрессуются в один.
Это явно ироничное замечание о повестке дня стало как бы мимолетной прелюдией к докладу.
Кауров покосился на Кобу, на крупные, величиной с ноготь мизинца оспины, будто забрызганные пигментными крапинками, теперь, весною, рыжими. Резко очерченное худощавое лицо по-прежнему ничего не выражало, казалось сонливым.
Встав, Ленин пригладил окружавшие лысину волосы, сзади чуть курчавые. У него давно установился обычай тщательно приводить в порядок свою внешность перед решительным часом. Безукоризненно блестят тупоносые ботинки, собственноручно поутру вычищенные щеткой и бархоткой, что среди прочих наинужнейших вещей сопровождали его из Швейцарии. Синеватый галстук затянут аккуратным узлом. Скрытая под галстуком цепочка, соединяющая две запонки, туго стягивает края белого воротничка.
Еще раз огладив голову, вынув из бокового кармана, развернув четвертушку бумаги, Владимир Ильич начал доклад:
— Я наметил несколько тезисов, которые снабжу необходимыми комментариями.
Вероятно, лишь Надежда Константиновна да еще два-три самых близких друга смогли заметить некую необычную для Ленина особенность этого простого вступительного предложения. Он не любил словечка «я», избегал «якать», тем более в публичных выступлениях. А тут вынужден был произнести «я». Крупская знала: еще никто не заявил о своем согласии с тезисами Ильича. Никто. Только она. Зиновьев, поработавший немало лет бок о бок с Лениным, предпочел пока не определять своей позиции. «Не успели столковаться», мельком вчера объяснил он Крупской. Надежда Константиновна его не осудила, понимала: иные строки, что записаны на этой четвертушке мелким, наклонным, будто бегущим почерком Ленина, ошеломляют. Скоро он к ним перейдет.
Сейчас он говорит о войне. В какую-то фразу вставляет:
— Предлагая эти тезисы только от своего имени…
Листок уже брошен на газету, обе руки вдвинуты в карманы голова несколько наклонена, выделяются угловатые скулы, кряжистый Ильич выглядит угрюмым. Речь быстра:
— Война и при новом правительстве, которое является империалистическим, осталась по-прежнему разбойничьей, а посему для нас, кто верен долгу социалиста, верен международной пролетарской солидарности, недопустимы ни малейшие уступки оборончеству.
Фраза Ленина разветвлена, нелегко поддается записи, предложения втискиваются одно в другое, словно бы в стремлении сразу охватить многие стороны предмета. Сформулировав тезис, он принимается вдалбливать свою мысль. Тут приходит на помощь и рука — широкая, короткопалая, плебейская. Он впрямь будто что-то вбивает кулаком, оттопырив большой палец.
На месте ему не стоится. Это у него давнее обыкновение: шагать, произнося речь. Нет, он не похаживает, а время от времени то ступает вспять, то круто возвращается к столу. Так ходит поршень паровоза. У стены позади стола были сложены одна на другую несколько деревянных скамеек. Пятясь, Ленин иной раз наталкивался на этот штабелек и удивленно туда взглядывал. Однако минуту-две спустя опять стукался об углы скамеек и снова оглядывался.
— Даже наши большевики обнаруживают доверчивость к правительству. Такая точка зрения — гибель социализма.
Тут в дверях появился Каменев. На него оглянулись. Учтивый, осанистый, он, на ходу извиняясь, протолкался вперед, заметил единственный свободный стул, на котором ранее сидел Ленин, жестом попросил у него разрешения сюда сесть и мягко улыбаясь, уселся.
Ленин продолжал, речь не утратила стремительности:
— Если вы, товарищи, доверчиво относитесь к правительству, значит, нам не по пути. Лучше останусь в меньшинстве, останусь даже один.
Впервые он здесь проговорил «останусь один». Однако угрюмость уже с него слетела. Голова поднята, он плотно сбитым корпусом подался к слушающим, маленькие глаза поблескивают, один слегка прищурен, что придает Ильичу вид хитреца. Странно: режет, рубит напрямик, не смягчает резкие слов никакими околичностями, а глаза хитры.
— Лучше останусь в одиночестве, подобно Карлу Либкнехту, который выступил один против ста десяти оборонцев социал-демократической фракции рейхстага.
Далее Ленин переходит к оценке статей «Правды». Жест снова изменяется. Правую руку он то и дело выбрасывает перед собой, будто всаживая в кого-то невидимое острие.
— «Правда» требует от правительства, чтобы оно отказалось от аннексий, от империалистических целей войны. Предъявлять такие требования правительству капиталистов — чепуха, вопиющая издевка над марксизмом. С точки зрения научной, это такая тьма обмана, которую весь международный пролетариат, вся грядущая всемирная рабочая революция и уже складывающийся новый революционный Интернационал заклеймят как измену социализму.
И опять Ленин вытолкнул вперед правую руку.
Кауров боковым зрением приметил: бровь Сталина чуть поднялась и, всползшая, застыла. Да, это были камни в сторону Кобы.
Казалось, Ильич, подаваясь вспять, снова ушибется об груду скамеек. Нет, оратор — поршень круто возвратился:
— Ссылаются на Циммервальд и Кинталь…
Ленин вновь целил в редакторов «Правды», в одну из статей Кобы, признававшую «всю правильность и плодотворность положений Циммервальда-Кинталя».
— У нас еще не знают, что циммервальдское большинство с самого начала склонилось к позиции Каутского и компании. Циммервальд и Кинталь — эти колебания, нерешительность в вопросе, который теперь является всеопределяющим, то есть в вопросе о полном разрыве с теми, кто под флагом соцнал-шовинизма, защиты отечества изменил Интернационалу.
Кауров догадывался, как жестоко уязвлено в эти минуты самолюбие Сталина. Когда-то много лет назад, он, молодой Коба, после критических суждений, вовсе не грубых, о его рукописи скомкал, пихнул ее в карман, ушел.
А ныне… Вот черная бровь опустилась. Смуглое изрытое лицо вновь стало будто сонливым.
— Перехожу к следующему моему тезису, который охватывает вставшую перед нами не только теоретически, но и насущно практически, самую острую, главную проблему революции. Дело идет о государстве, о власти.
Снова взяв исписанную четвертушку, Ленин огласил строки: «Республика Советов рабочих, батрацких и крестьянских депутатов по всей стране, снизу доверху. Устранение полиции, армии, чиновничества».
На какие-то мгновения он приостановился, словно для того, чтобы дать время собравшимся воспринять прочитанное.
Осмотрел комнату. Конечно, этот тезис огорошил. Как так: государство без полиции, без армии, без чиновничества? Какое же, собственно, это государство?
— Да, никакой полиции, никакой армии, никакого чиновничества! Но мы не анархисты, мы сторонники государства в переходный к бесклассовому обществу период. Чем же мы заменим машину угнетения, созданную теми, кто господствовал, властвовал над народом? Ответ уже дан историей рабочего движения, созидательной энергией масс, дан прежде всего Парижской Коммуной. Действительная суть Коммуны, как это превосходно анализировали, выяснили Маркс и Энгельс, состояла в том, что она явила собою новый тип государства. Чиновничество, бюрократия заменяются непосредственной властью вооруженного народа. Наши Советы 1905 и 1917 годов — прямое продолжение революционного творчества Парижской Коммуны. За Советы мы все ухватились, но не поняли их, не поняли, что только они могут стать и станут единственным правительством. Их опорой будет вооруженная пролетарская милиция, объединяющая поголовно при соблюдении известной очередности, меру, форму, практичность такого распорядка отыщет жизнь, опыт масс, объединяющая поголовно мужское и женское трудящееся население, которое предстанет как непосредственная власть, как прямая власть народа.
Ленин, что называется, вовсю разошелся. Речь звучала увлеченней. Иностранных выражений стало меньше, он легко заменял их русскими, легко находил синонимы, как бы стремясь полнее, точнее передать оттенки. И жест переменился: сложенные щепотью пальцы будто что-то держали, поворачивали. Оратору, видимо, нравилась его последняя формулировка. Он повторил:
— Прямая власть народа!
Оба больших пальца, оттопырившись, полезли в проймы жилета. Приняв такую позу, то откидывая корпус, то опять подаваясь вперед, Ленин с явным удовольствием, с запалом продолжал трактовать проблему государства.
Теперь Ленин говорил без жестов. Мысль, которую он хотел передать, внушить аудитории, всецело завладела им. Лицо едва уловимо изменилось. Пристально глядевший на Ленина Кауров не сразу смог определить, в чем же проявилась эта перемена. Но вдруг сообразил: глаза! Глаза, хотя и ушедшие вглубь, сильно засверкали, в них выразилась крайняя сосредоточенность, что-то удивительно настойчивое. Это была видимая всем интенсивная, воздействующая почти гипнотически работа его мысли. Вместе с тем он всматривался не в слушателей, а точно в некую блистающую точку, что его самого гипнотизировала. Необыкновенная жизнь глаз Ленина-оратора притягивала (или, как позже сказал один из его друзей, привинчивала) внимание к смыслу речи.