— А дальше что было! Дальше! — Любка восторженно глянула на подругу. Марийка, сверкая глазами из-под рушника, подбадривала ее взглядом. — Шеф быстро заговорил с подбежавшим к нему переводчиком. Тот повернулся к рабочим, льстиво оскалился и переводит: «Это, наверное, старинные песни, и молодежь их уже не знает. Выберите, девчата, сами себе по вкусу, такую, знаете, громкую, широкую, украинскую, ну?» И вдруг, — Люба задохнулась от радостного смеха, — вдруг я слышу Марийкин голос:
Широка страна моя родная…
Горячими увлажнившимися глазами Сережка взглянул на Марийку.
— Неужели? Так прямо и начала?
— Да.
— Ведь только вчера мы тут с тобой пели ее, Сережка! — воскликнула Люба. — Но переводчик не дал ей продолжать. Крикнул что-то шефу, шеф вытаращил глаза и с размаху кулачищем в лицо. Она и упала!..
— Я не упала, — сказала Марийка тихо, — меня чьи-то руки сзади подхватили и поддержали.
— А шеф от ярости аж посинел… Начал без разбора молотить всех кулаком. Даже переводчику чуть не заехал. Смех да и только!.. Потом уселись в машины и ауфвидерзейн в сторону конторы.
— Да не к конторе ехали они, а к пленным, — поправила Марийка.
— Верно, я и забыла, Винько-водовоз рассказывал ведь… Он на бочку — и за ними погнался… Шеф, говорит, думал, что, если пленные под конвоем, так сразу и споют по его велению.
— Тоже не пели?
— Стояли, говорят, все как один, стиснув зубы, никто не раскрыл рта. Тогда шеф приказал со всех снять сыромятные постолы, что он им выдал на той неделе, и гонял по снегу три часа…
— Я ж говорила, что там все наши, — шмыгнув распухшим носом, сказала Марийка. — Это было ясно с самого начала. Как только их пригнали из полтавского лагеря, переводчик спросил, кто перебежчик, то есть сам перебежал к немцам. «Выйдите, — говорит, — пан шеф даст вам работу, которая полегче».
— И много вышло?
— Ни одного! Стоят и в землю смотрят…
— Сережка, — обратилась к брату Люба, — а это действительно такие аппараты, что и во Франции могли бы все услышать?..
— Что услышать?
— Как Марийка запела «Широка страна моя родная…».
— Думаю, что могли.
— Я так и знала! — просияла Марийка.
В полдень Сережка отправился в Полтаву. Снег кружился, срываясь в метель, пел под лыжами, ветер подгонял в спину. Выйдя за околицу, хлопец еще раз оглянулся. Сквозь седую мглу виднелась красная надпись на черепице мастерской «Жовтень».
— Здорово! — сказал Сережка. Уши щипало, мамин платок лежал в кармане.
Потому ли, что задание было успешно выполнено, потому ли, что он вез матери хорошие вести о Любе, о том, как они тут целый вечер веселились, потому ли, что Марийка наплывает на него сквозь снег золотыми капельками, — парень не знал, почему именно, но было так хорошо, что он не шел, а летел на лыжах, слушая поющий под ногами снег. Сейчас Сережка чувствовал и себя веселым, храбрым Уленшпигелем с птицей на плече, с песней на устах. Какие хорошие люди есть на свете!.. И секретарь обкома, и Марийка, и тетя Даша, и Люба, и дед Левон, не захотевший бекать перед немцами… Хлопец хотел бы разговаривать с такими людьми языком песни. Мчался, будто летел, еле касаясь земли бамбуковыми палками, легкими, как крылья.
Ветер усиливался, приближались сумерки, поле седело, превращаясь в пепельно-серое, как взвихрившаяся металлическая пыль.
Из снежной метели — уже вдали от совхоза, навстречу Сережке вынырнула колонна — несколько десятков человек. Люди шли по двое, натянув на уши пилотки, молча подавшись вперед, навстречу ветру. Все были в серых, забитых снегом шинелях, все — босые. Только вооруженные конвоиры шли по бокам в сапогах.
Ильевский, не задерживаясь, пролетел мимо конвоиров, посильнее оттолкнувшись бамбуковыми крыльями.
Лицо его после этой дикой картины утратило беззаботное выражение ясности и нежности, нахмурилось, затвердело. Выбравшись на большак, засыпанный снегом и заметенный лишь по линии телеграфных столбов, Сережка еще раз оглянулся. Ни колонны, ни конвоиров уже не было видно, — всюду бурлящая пепельная туманность.
Парень мчался вдоль дороги, лыжи шипели как змеи, столбы бежали навстречу и исчезали за спиной один за другим. Седым, металлическим пеплом вихрилось все — от земли до неба, забивая рот, застилая глаза. А он, стискивая зубы, шел все так же упрямо и быстро, ориентируясь по высоким столбам, а жгучая мысль сама укладывалась в ритмы:
Розлютованим диким звiром
Завивае в степах зима,
Бiлi iдуть конвоiри,
Бiла тьма.
Бiла тьма у степу голосить,
Полонених валить з нiг,
Iдуть полоненi бoci —
Горить снiг.
XVIII
Отбушевало, намело, улеглось.
Стояли белые солнечные морозы.
Небо днем сверкает твердой фарфоровой голубизной, а вечером, при заходе солнца, покрывается румянцем, превращаясь в высокий розовый свод, прозрачный и тонкий, роняющий отблески на снега. Искрометное, радостное мерцание снегов наполняет весь простор между небом и землей еле уловимой игрой чистых красок.
Солнце, спрятавшись за белыми снегами, продолжало жить во всей природе, наполненное звонкостью. Крахмалистый снег звучно поскрипывал под ногами.
В эту пору над Полтавой впервые после долгих месяцев разлуки появился советский самолет. Он шел невысоко, с огромной скоростью и был серебристо-розовый. Для того чтобы Полтава увидела, чей он, самолет немного повернулся к солнцу, как птица, и на блестящем крыле вспыхнула красная звезда.
Люди высыпали из домов и, закинув головы, следили, как он уверенно лавирует между комками-взрывами зенитных снарядов. Сколько жадных взглядов, бесконечно благодарных и радостных, исстрадавшихся, должен был почувствовать на себе летчик, на долю которого выпал этот незабываемый полет! Сколько глаз, полных то печали, то горячей молодой отваги, тянулось в этот момент к нему ввысь!.. На Кобыщанах стояла, закинув назад голову, слушая ровный гул мотора, светловолосая, неизвестная летчику девушка Ляля Убийвовк. Стояла, словно зачарованная музыкой недостижимых далеких миров. На дворе завода «Металл», сжимая в руке измазанный маслом ключ, застыл в напряжении высокий юноша в серой истрепанной шинели. Казалось, его взгляд потянет за собой вверх все тело, и оно, оторвавшись от земли, полетит к серебряной птице, как металлическая стружка к мощному магниту. С Первомайского проспекта, быть может, и вовсе незаметного летчику с высоты, следил за самолетом Ильевский, поворачиваясь на месте, ведя за ним ясный взгляд, как за своей яркой заветной мыслью. Посреди Корпусного сада остановился хмурый Сапига, стиснув крепкие челюсти. Они нервно дергались после каждого опасного для самолета взрыва снаряда. А внизу, на Подоле, плечом к плечу стояли среди толпы соседей Борис и Валентин.
Вся Полтава глядела в небо.
Зенитки учащенно лаяли с аэродрома. А он, поднебесный гость, будто застрахованный желанием тысяч сердец от всякой напасти, шел над городом в самом деле как сокол, упиваясь полетом. Он словно издевался над беснующимися зенитками.
— Уверяю тебя, — толкал Борис Валентина в плечо, не отрывая взгляда от неба, — уверяю, что там сидит в кабине молодой Чкалов! Во всяком случае, чкаловец!.. Ты смотри, что он выделывает! Что он только выделывает! Кепка Бориса сползла на затылок.
— Дает класс, — соглашался Валентин. — Это ястребок новой системы. Впервые вижу такой.
— Уверяю тебя, Валька, что этот чкаловец родом из Полтавы, — высказывал Борис новые догадки о пилоте. — Разве мало наших полтавчан — отважных летчиков! Карташов, Лимаренко, Малеванный, — они еще на Халхин-Голе отличились!.. Не иначе это кто-нибудь из них!.. Представляешь себе, Валька, как здорово ему над родным городом появиться, пролететь в небе, увидеть и родные кварталы, и сады, и соборы, и памятники?..
— Памятников оттуда не видно, — заметил Валька.
— Это как на чей глаз… Тетя Настя, — крикнул Борис через дорогу соседке. — Это не ваш Володя в гости прилетел?
Женщина смотрела в небо как завороженная.
— Может, и мой…
Это был не простой, обычный полет, это был настоящий праздник человеческой удали, молодого духа, возрастающей силы, воплощенный в бесстрашных красивых виражах. В этом парении словно бы уже угадывались будущие воздушные удары по Берлину, предчувствовалась далекая поэзия победы.
В этот вечер самолет не сбросил ни одной бомбы. Однако едва ли не больше, чем взрывной силой авиабомбы, немцы были ошеломлены именно этим буйным каскадом радостных виражей, смелой дерзостью неизвестного пилота.
— Ляля, он не летает, он словно бы играет, упивается своим полетом, — шептала Надежда Григорьевна, стоя рядом с дочерью в саду. — Играет, как молодой орленок, который почувствовал собственные крылья и впервые поднялся в небо.