коротконогий, этот ветеран Вердена всегда приходил к нам в хорошем настроении, шутил, балагурил. Одно время мне это нравилось, потом опротивело — смотрел нехорошо. Иногда мне казалось, что старика мое смущение забавляло.
— Дорогой метр, мое почтение! — встретил его Мартэн, одним махом сняв со стола ноги.
— Здравствуйте все, — просопел Матюрен, тяжело дыша и опускаясь на стул.
— Похоже, в стране кавардак назревает, — заговорил старик. — Коммунисты... шантрапа эта набирает силу...
— Что вас смутило, дорогой метр? Не вчерашняя ли демонстрация?
— И куда смотрит наше правительство, не пойму!
— Хорошего бы ему пинка под зад, правительству нашему! — сказал Мартэн.
— Ну, это еще надо подумать.
— Парламентский строй изжил себя, дорогой метр. Гнать надо...
Мадам Ламбер покосилась на него.
— Что, мадам? Не так? — Мартэн улыбнулся.
Зазвонил телефон. Шеф сделал знак мадам Ламбер.
— Доктор Гренье, — сообщила машинистка, прикрыв ладонью трубку.
— Месье Дюбуа! — завопил Мартэн. — Малышка, стукни! — Шепотом — мадам Ламбер:
— Через пять минут... Я позвоню...
— Как оно житьишко, Дюбуа? — спросил Матюрен, когда химик вошел с анализами в кабинет.
— Движется, месье...
— Ходил вчера с ободранцами на Пер-Лашез, — сказал шеф, едва закрылась за химиком дверь. — Убежден!
— Не-ет, — сказал старик, — не думаю. Я знал его брата... приличные люди...
День мой был испорчен.
Так проходили мои будни. День тянулся мучительно долго, особенно если вечером предстояла встреча с Вадимом Андреевичем. Но зато уж воскресные дни! Воскресные дни были для меня великим праздником.
По воскресеньям я приходила к Вадиму Андреевичу в утра, и весь день мы были вместе. Утром Вадим Андреевич работал, а я, усевшись в кресло, читала. Потом Вадим Андреевич кончал работу, и мы шли на автобусную остановку и, вскочив в первый подошедший автобус, ехали всё равно куда до конечной остановки. Обедали в каком-нибудь рабочем ресторанчике и потом шли бродить по загородным улицам, тихим, по-воскресному пустынным и немножко провинциальным.
В воздухе уже чувствовалось приближение осени, и ветер с Сены нес запах моря, и под ногами шуршала начинавшая облетать листва. Но дни стояли теплые и иногда жаркие. Мы кружили по безлюдным улицам, и неизменно Вадим Андреевич приводил меня к берегу Сены. Он любил Сену в этих местах за ее отлогие, поросшие травой берега с воскресными дремлющими рыболовами и разбросанными вдоль берега деревянными бараками-развалюхами. Примостившись на бревне, мы подолгу сидели тут, и Вадим Андреевич тихо рассказывал что-то свое — далекое, давнее. И непривычно звучало: «Рязань», «Мещеры», «рыбалка», «по грибы», «Касимово», «по ягоды»...
А когда спускался вечер и за мглистыми тучами отгорала заря, и далеко в парижском небе загорались синие, зеленые, красные буквы, мы отправлялись в какой-нибудь уютный ресторанчик ужинать. Мы шли посередине улицы, по мощенной неровным булыжником мостовой, мимо запертых лавочек и не очень ярко освещенных витрин с дешевыми товарами, а навстречу нам французы целыми семьями возвращались из гостей. Они шли усталые, и папы несли на руках уснувших малышей. В ресторанчике топтались у цинковой стойки завсегдатаи, пили вечерний аперитив, кончая за рюмкой воскресенье и оживленно обсуждая последние события.
Поужинав, мы неторопливо шли к автобусу, а на дворе уже была ночь. От висячего фонаря раскачивался светлый круг, то и дело выхватывая из темноты кусок тротуара. И Вадим Андреевич говорил:
— Почему-то в ветре всегда есть что-то грустное и тревожное... — И крепче сжимал мои пальцы. Но мне не было грустно, я шла, подставляя лицо ветру и глубоко вдыхая, и мне было хорошо и покойно.
Расставались у подъезда отеля «Веронезе», — вечером Вадим Андреевич не поднимался ко мне, чтобы месье Дюма не подумал плохого.
Все разъехались на летние каникулы. Проводили Жозефин, уехал к деду в Бретань Рене, в Касабланку — Луи и с родителями в Вандею — Франсуаз. Жано уезжал последним.
Я примчалась на Лионский вокзал.
— Марина? Что это значит?
— Ничего. Пришла вот...
Ходили по перрону, взявшись за руки. Старались не молчать. Потом стояли около вагона. Поезд тронулся. Жано вскочил на ходу, а я пошла рядом. Жано тихо спросил: «Напишешь?» Я сказала: «Может быть». Лицо Жано было печально.
С вокзала я поехала на улицу де Дёз авеню: мы с Вадимом Андреевичем собрались на концерт, в зал Плейель. Но мысль о Жано не покидала меня. Было тяжело.
Я стояла посреди узкой улочки и долго звала Вадима Андреевича, но никто не отвечал. Неужели забыл? Нет, это не похоже на него. Тут я вспомнила, что на заводе Рено забастовка, а Вадим Андреевич там на партийном учете — с тех пор еще, как сам на этом заводе работал. Я знала, что коммунистов-иностранцев начали высылать из Франции, и меня охватила тревога. Я позвала еще. Никого. И вдруг из соседнего окна выглянул Девятников.
— А-а, Мариночка пришла. Это хорошо. Поднимайтесь наверх! — Девятников как-то странно заикался.
— А Вадима Андреевича нет?
— Вадим Андреевич просил вас подождать. Его вызвал профессор. Идите наверх.
Девятников встретил меня на лестнице и повел к себе. Он открыл дверь своей комнаты и пропустил меня вперед. Я остановилась на пороге.
Комната была такая же, как у Вадима Андреевича: такая же кровать посередине, те же лиловые хризантемы на фаянсовом кувшине и пунцово-красные — на кретоновых занавесках, в синюю клетку скатерть на столе.
Но кровать была не убрана, покрывало скомкано, скатерть измята и в жирных пятнах. На столе две бутылки пинара — дешевого красного вина...
Девятников был пьян.
— Проходите сюда, Мариночка, садитесь, тут чисто. — Торопливо смахнул локтем крошки со стула, отодвинул грязную посуду на другой конец стола, суетливо поднял с полу покрывало и криво и небрежно накрыл кровать.
— Вот хорошо, что пришли, Мариночка, — заговорил он, грузно усевшись. — Я ведь иногда про вас думаю. Хотите вина? Я сейчас, только стакан сполосну... — Он рванулся с места, но я успела схватить его за локоть.
— Нет, нет, не надо, Степан Гаврилович. Я не пью вина.
— Правда. Я и забыл... — Девятников