Нежная краска облила ей щеки и лоб, будто под кожей зажглась розовая лампа. В растерянности она оглянулась и поманила к себе мальчугана, который сидел под абрикосовым деревом с раскрытым учебником на коленях.
— Передай Аббас-муэллиме, что меня неожиданно вызвали в город. Пусть начинает экзамен без меня.
Мальчик еще не успел повернуться, как Мензер скинула пальто и уселась в кабину.
— Поедем скорее!
Но в пути она держалась настороженно, косилась в сторону. Неожиданно спохватилась:
— Куда мы едем? Роно совсем в другой стороне.
— Ну и пусть.
— Что ты затеял?
— Ничего особенного. Хоть немного побыть с тобою без чужих глаз.
— Но зачем ты заманил меня сюда? Мое место в школе. Ребята за партами — моя единственная гордость и надежда. Они станут оправданием моей жизни…
В кабину влетела заблудившаяся пчела и напрасно торкалась в зеркальце. Над горами и долинами она свободно находила дорогу, а теперь ее обманывало треснувшее стекло.
— Посмотри, Халлы, на упрямое насекомое. Не хочет облететь препятствие. Будто в жизни нет ничего, кроме прямых линий!
Я осторожненько взял пчелу за крылышки и выпустил за окно.
— Видишь, как все просто?
Халлы беззвучно плакала. Я остановил машину, ждал, что она прижмется ко мне, ответит на мой ищущий взгляд. Я поцелуями осушу ее слезы… Но нет. Она оттолкнула мою руку.
— Живому так просто унизить мертвого! Не касайся меня, слышишь!
Любовный угар понемногу оставлял меня.
— Прости, Халлы. Ударь меня, если тебе станет от этого легче. Я забыл, что чувства надо держать под замком. Давай вернемся, и я прочту твоим деткам лекцию под названием «Любить строго воспрещается!».
— Ты-то можешь любить, кого вздумаешь.
— Нет, не могу. Моя половина — ты. Я буду ждать одну тебя.
— Я тоже подожду.
— Чего?
— Когда старая Гюльгяз отведет исплаканные глаза от дороги, по которой может вернуться ее сын. До той поры я не вдова, а жена. Только Селим может отпустить меня на волю. Любовь его всегда была благородной. А Гюльгяз тиранит и ревнует меня, но не любит. Едва я вошла в дом, она сразу сказала: «У тебя поступь тяжелая». Каждой мелочью стремится привязать меня к постылому дому, принизить, заставить согнуться перед ней. Да что там! Праздничную одежду заперла в сундук: муж вернется, наденешь. Окна на улицу занавесила черной юбкой: от света глаза болят! На старости лет стала проворной, прыгает через канавы, хоронится за колючими кустами — все выслеживает меня!
— Если мы уедем отсюда, это глупое шпионство прекратится. Городов много. Найдется местечко и нам.
— А Гюльгяз?
— Ей без тебя будет лучше, поверь. Твой вид только растравляет ее рану.
— А твоя мать! Ты тоже спокойно оставишь ее?
Такого вопроса я, признаться, не ожидал. Мое бегство было бы для матери тяжелым и неожиданным ударом. Ведь я никогда не говорил с нею о своих чувствах к Мензер. Она могла вовсе не знать об этом. А если и знала, то хранила догадку глубоко внутри. Но скорее всего она искренне верила, что наша детская привязанность так и не перешагнула черту братских отношений. Последнее время мать все чаще и безбоязненнее оставляла нас с Мензер наедине.
— Моя мать уедет с нами.
— Ты плохо ее знаешь. Она человек стойкий в своих принципах, даром, что они нигде не записаны. Житейская мудрость заменила твоей матери целый университет.
У подножья холма я затормозил.
— Выходи, Халлы. В последний раз полюбуемся вместе на прежние места. Кто знает, придется ли еще?..
Рука об руку мы взбирались на вершину.
— Смотри, селение как на ладони. Вот наш дом. А там школа.
— Отстали мы со школой. Новое здание надо давно строить, — пробормотала Халлы.
— Повернись-ка сюда, — продолжал я. — Здесь будет Дашгынчайское море, и вся теперешняя стройка уйдет под воду. Зато окрестные селения получат свет.
— А тебе что до того, если какие-то люди получат свет?
Я оторопел.
— То есть как что? Для чего же я тогда живу и работаю?
— Вот видишь, — живо подхватила она, — почему же ты удивился, когда я сказала, что вкладываю силы в учеников и что другого существования для себя не мыслю?
— Под одной крышей нам не работать.
— Окончательно решил?
— Окончательно. У меня нет педагогического образования. На тебя же потом шишки полетят. Лучше останусь за рулем.
— Зохра-хала жалуется, что ей боязно разжигать очаг: ты вечно в бензине, как бы не вспыхнул.
— Мать шутит. Не так важно, чем занимается человек, лишь бы честно трудился — вот ее заповедь… Твое учительство, бесспорно, почетная работа. Но разве в других городах нет школ? Уедем, Халлы!
Она покачала головой:
— Ты опять не понял, Замин. Учительское дело особое. Дети все замечают и ничего не прощают. Завоевать их доверие труднее, чем начинить головы знаниями. Взрослые, возможно, оправдали бы в конце концов мое бегство. Но для учеников оно навсегда останется предательством. Расскажу тебе одну маленькую историю. Я была тогда классным руководителем и разучивала с ребятами песню. Один из старых опытных педагогов отвел меня в сторонку. «Дочка, скажи, дети охотно разучивают эту песню? Поют от сердца?» — «Нет, не сказала бы. Спевка почему-то не клеится». — «Выбери другую». — «Почему?» — «В этой говорится, что все на свете прекрасно и небо безоблачно. А твои ученики еще хлеба досыта не наелись, они помнят войну, у их матерей заплаканные глаза. Время беззаботным песням придет попозже».
Я горячо отозвался:
— Это и верно и неверно. Разумеется, у войны свои законы. Но война кончилась! Вдова — не пожизненное звание.
— Таков удел многих женщин. Учительница, у всех на виду. Мой долг служить примером.
— Но я-то за что наказан, Халлы?!
— Начни все сызнова.
Она отступила на два шага и, заломив руки, сцепила пальцы на затылке. Стояла передо мною, вытянувшись в струну, недосягаемая, гордая.
Мензер не сводила очарованного взгляда с расстилавшейся у наших ног долины. О чем она думала сейчас? Чего ждет от меня? Чтобы я вечно был подле нее без надежды на обладание? Обожать — и не прикоснуться?
— Знаешь, что мне сейчас представилось? Будто протекли годы, мы стоим на пороге твоего дома, и твой ребенок теребит меня за край платья, пытается выговорить: «Мензер-муэллиме…» Я целую его глазки и шепчу: «Называй меня просто Халлы, дорогой!»
— Ты большая фантазерка.
— Поздно, — услышал я.
И не сразу понял, что ее слова относятся уже не к нашему разговору, а к наступающему вечеру.
День в самом деле близился к закату. Солнце над Эргюнешем стало будто золотое яблочко, подвешенное на нитке. Невидимая рука то медленно опускала блистающий плод, то рывком продергивала его сквозь слои сизых и румяно-розовых облаков…
Теперь я вспоминаю себя уже покинувшим родные места. Перебравшись в Баку, я испытал на первых порах чувство облегчения: никто меня здесь не знал. Значит, и прошлое можно забыть, оно больше не будет тяготеть надо мною! Человеку свойственно повсюду завязывать дружеские связи, обрастать знакомствами. Неотторжима от него и память о прошедшем.
В Баку я поступил учиться в транспортный техникум. После экзамена меня определили сразу на последний курс: послевоенное время нуждалось в ускоренном выпуске специалистов. Я стал получать стипендию. При техникуме было и общежитие. Еще недавно здесь размещался военный госпиталь, но ни ремонта, ни переоборудования в доме произвести не успели. В тесные комнатки набились те, кто приехал раньше.
Меня пригласил к себе директор.
— Ты не забыл, что необходимо получить городскую прописку и встать на учет в военкомате? — сказал он без всяких предисловий. — Пока ты числишься студентом лишь условно.
— К чему такая спешка? — уклончиво отозвался я. — Ведь я не собираюсь сбегать из города.
Директор усмехнулся.
— Верю, что не сбежишь. Но таков здесь порядок, в отличие от деревни. Отдел милиции должен поставить печать в паспорте.
— Разве милиции недостаточно знать, что я ваш студент?
— Послушай, тебя что-нибудь затрудняет?
— У меня нет в Баку ни одной живой души. Только это.
— Гм… а где же ты ночуешь? Я молча потупился.
— Как? Неужели на вокзале? — Директор потер лоб ладонью и окинул меня заинтересованным взглядом с головы до ног.
— Если уж сознаться, то сплю в пустом классе. Товарищи обещали не проговориться, пока я не устроюсь как-нибудь иначе.
— И долго длится это «пока»? Прошел целый месяц учебы, скоро наступит осенняя непогода, на голых скамьях не больно поспишь.