Данько почувствовал это, еще когда выезжали из Вавилона. Его троюродный дядя Панько Кочубей намекнул, что Вавилон себя исчерпал, что нервы у людей не выдерживают, что на этот раз кто-то один должен ответить за всех, а уж Вавилон надлежащим образом почтит память этого великого мужа и патриота. На Данька посматривали с печалью и сочувствием, а в пути на подводах говорили о нем, как о герое, которого избрали не они, а сама судьба. Сперва Данько не испытывал никакого страха, но, когда подводы стали на своем обычном месте, с Данька слетел терновый венец великомученика, он снова почувствовал себя самим собой со всеми человеческими слабостями. Следствие еще не начиналось, но, когда он захотел прогуляться с козлом по утреннему Глинску, троюродный дядя остановил его:
— Нет, Даня, тебе надо быть здесь, тебя могут вызвать первым.
Данько вспыхнул, сообразив, что дядя побаивается, как бы он не сбежал. Это был психологический просчет Панька Кочубея, великолепно разбиравшегося в боровках, но мало знавшего гордое человеческое естество. Обреченные не терпят, когда у них отнимают последний миг свободы. Данько не мог признаться людям, что в это утро любил Мальву больше, чем когда-либо, и хотел пройти к больнице и попрощаться с нею. Ему необходимо было поблагодарить ее за то, что не выдала его на следствии.
— Хорошо, дядюшка, — сказал Данько и вернулся к подводе. Лежал там ничком и перекусывал соломинки. Ему виделось бабье лето на Абиссинских буграх, представлялись ночи, проведенные там с Мальвой, и смех ее заполнил его до краев. Наверно, ни одна женщина не умеет так смеяться, как Мальва, ее смех, обрываясь, как бы продолжает жить, звучать в воздухе. Небось она могла бы обезоружить своим смехом самого Македонского. Говорят, и на следствии держалась с достоинством, как Явтушок.
Козел размышлял у телеги о колесе, этом едва ли не самом величайшем и непостижимом для него создании человечества, и все же первым отреагировал на выход усатого милиционера, словно ожидал, чью фамилию тот назовет. Усач, который, как казалось вавилонянам, все знал наперед, обвел взглядом притихшую толпу, явно ища кого-то, и, остановись на Даньке, бесстрастно провозгласил:
— Гражданин Соколюк Данило Миколович…
— Поправился: — Миколаевич.
Козел двинулся к крыльцу под тихий смешок вавилонян, которые, быть может, впервые могли облегченно вздохнуть, полагая, что их терзаниям наступает конец. Козла еще не сморила жара, он шел грациозно и весь был на таком духовном взлете, что невольно вызывал восхищение даже у тех, кто до сих пор сомневался, мыслящее ли он существо. Очутившись перед усачом, он смерил его с ног до головы своим козлиным взглядом, затем принял воинственную позу, согнувшись в дугу и давая усачу понять, что он силой пробьется на следствие, если его не пропустят добром. Усачу было невдомек, что козел прошел школу вавилонского сельсовета, где привык к большей почтительности, и милиционер предусмотрительно прикрыл перед Фабианом дверь. Козел сник, повернулся неторопливо, как это делают все четвероногие, и пошел прочь, а вместо него к крыльцу захромал Данько, который еще тогда, при падении с обрыва, вывихнул ногу и при других обстоятельствах лежал бы вообще.
— Черт с вами! Пойду… — промолвил Данько, оборотившись к вавилонянам. — Хотя я и не стрелял! Не стрелял!!! Бог мне свидетель!
Уже на крыльце он вспомнил о ключах. Вынул из кармана связку — от хаты, от железных пут для лошадей и еще от чего-то, — сказал зачем-то:
— Ключи! — и швырнул их Лукьяну под свою телегу. Потом отстранил усача и ушел, быть может, навсегда, проклиная Вавилон и вавилонян.
А тут фыркают лошади, спят на травке усталые жеребята, слышно, как кто-то пьет воду из жбана. И тогда поднялся философ, поправил очки, с минуту, казалось, колебался, боролся с собой. Бубела, насупя белые брови, успел из-под телеги пронзить философа тяжелым взглядом: «Что он собирается говорить, этот голяк?..» Фабиан почувствовал, как по спине у него забегали мурашки.
— Пусть вызовут сюда мельничного сторожа. Он знает, кто стрелял…
— Что несешь, дуралей! Какого сторожа?.. — вскричал Панько Кочубей, выходя с облупленным яйцом в руке из-за телеги, где он собрался в холодке перекусить.
— Того самого… Какого же еще.
— Что ты ворошишь мертвого в гробу?
— Отченашка жива. Пусть ее вызовут…
— Теперь все видите, что он юродивый, — сказал, вылезая из-под телеги, Бубела, — козел его куда разумней…
— Это всем известно…
— Еще с тех пор, как он от земли отказался…
— И коня на очки променял…
— Философ! Ха-ха-ха!
Грянул желчный, страшный, безумный хохот.
Из дома выбежал усач и сказал, что они мешают следствию. Фабиан сконфуженно повел стеклышками, поклонился миру, словно хотел попросить прощения, потом подошел к подводе и стал пучком соломы сметать пыль с сапог. Он надевал в Глинск лучшее, что у него было, и сейчас застегнул воротничок синей сатиновой рубашки, поправил кисточки пояса, проверил, есть ли в кармане платочек, а потом спросил у Лукьяна:
— Где тут у них райком партии?
— На что тебе? Ты же видишь, тут все свои. И дядюшка с ними заодно.
— Пойду к товарищу Тесле…
— В конце улицы, Возле старой мельницы… Панько Кочубей чуть не подавился крутым яйцом, а Явтушок, заметив это, весьма невпопад засмеялся под своей телегой, где у него уже было все разложено: хлеб, соль и огурцы.
— Панько, верните его, — повелел Бубела. Панько Кочубей, который к этому моменту уже проглотил яйцо, кинулся было догонять Фабиана, но дяде (хорошо, что он троюродный, а не родной!) преградил путь Лукьян.
— Не смейте!
Оставив завтрак под телегами, мужики тесным кольцом обступили Лукьяна. Бубела схватил Соколюка за грудки, на том треснула по шву сорочка.
— Зачем, я спрашиваю, пошел туда гробовщик? Говори! — тяжело дыша, вопил Бубела.
— Не знаю, — тихо ответил Лукьян.
— Упокоения б тебе не знать, басурман. — И Бубела изо всей силы отбросил Лукьяна, так что тот шмякнулся под телегу.
— За что?! — Перед Бубелой вырос высокий побледневший Бонифаций, на уродливом лице которого нервно подрагивали желваки.
Бубела струсил, сообразив, что явно переоценил единство своих рядов, попробовал было ускользнуть от Бонифация, но тот загородил ему дорогу к подводе. Все эти годы, с тех пор как Кармелит в сельсовете, Бубела молол ему бесплатно и теперь не мог простить такой неблагодарности.
— Тьфу, какой ты противный! И как только Зося с тобой на одной подушке спит? Чудище вавилонское!..
То, что случилось в следующее мгновение, превзошло все представления вавилонян о Бонифации. От удара, уже самый звук которого ошеломил многих, с Бубелы слетела шапка, а сам он едва не очутился под мордами Павлюковых лошадей. Павлюк с сыновьями как раз завтракал под телегой, а лошади были не распряжены, метнулись от Бубелы назад. Под колесами закричали Павлюки… Вскочив, Бубела добежал до своей подводы, выхватил там из ведерка, которое держал в задке, мазницу для дегтя и двинулся с нею на Бонифация. Но тут уже и Лукьян стал отцеплять от своей телеги валек; оставил свой бедняцкий завтрак Явтушок и стоял, размышляя, чем бы лучше вооружиться и чью принять сторону в драке, которую считал теперь неминуемой и даже необходимой для следствия; братья Раденькие вооружились и заняли оборону возле своей подводы, а там приготовился и Павлюк с тремя сыновьями, двое из которых молотобойцы в его кузнице; Матвий Гусак поспешно снимал нашильники с дышла; готовились к бою Скоромные, до сих пор имевшие репутацию тихих и даже излишне мирных людей; торопливо снимали уздечки с лошадей Бескаравайные… Напрасно Панько Кочубей, взобравшись на телегу, призывал к миру разбушевавшихся земляков.
Бой грянул жестокий и неудержимый. Бубела орудовал мазницей с дегтем, не щадя ни новых рубах, ни лиц. Лукьян пробивался ему навстречу, крестя вальком не только его сторонников, но и всех, кто попадал под руку. Братья Раденькие сражались, как львы, до тех пор, пока их не раскидал Бонифаций. Скоромные — отец и двое сыновей, которые даже есть стыдились на людях, не то что драться, — теперь сводили старые счеты с Павлюками и так героически бились на кулачках, что Панько Кочубей, все еще стоявший на телеге, залюбовался ими. Уздечки Бескаравайных падали на головы, как пращи. Явтушок бился вишневым кнутовищем, не примкнув ни к кому определенно, он налетал то на своих, то на чужих, пока Матвий Гусак не вытянул его железными цепочками нашильников за непоследовательность, после чего Явтушок переметнулся на сторону Бонифация, то есть на сторону бедноты, чьих защитников Бубела метил дегтем, пока у него не выбили из рук мазницу.
Видя, что мирный способ ничего не даст, Панько Кочубей выдернул из телеги дышло и занес его как можно выше, целясь, ясное дело, первым долгом в Бонифация, как наиболее вероятного претендента на пост председателя сельсовета в будущем. Разумеется, от грабового дышла пострадал бы не один Бонифаций, если бы не внезапный удар с тыла, нанесенный председателю козлом, Фабиан, разогнавшись, сбил Панька с ног как раз в тот миг, когда дышло уже готово было опуститься на головы неразумных. Вполне вероятно, что козел в сутолоке не узнал председателя, иначе он не позволил бы себе ничего подобного. Тем же методом — отбегая и разгоняясь — он сшиб с ног еще нескольких наиболее ретивых, в том числе и Бонифация, который был уже почти уверен, что выиграл бой.