В толпе поняли это иначе.
— Испугалась! — крикнула Манька Закон. — Когда воровала, не боялась, а сейчас дрожит.
— Улыбается она, а не дрожит.
— А как поглядела на Дементия-то, поглядела как!
— На красоту свою надеется…
Дементий резко поднялся, встал на верхнюю ступеньку крыльца.
— Полундра, бабы! — крикнул он, покрывая шум толпы. — Стойте на месте, в кубрик ни ногой!
«Полундра» и «кубрик» сразу смирили баб, потому что слова эти, хотя и привычные, Дементий часто их твердил, были не совсем понятны — как «иже еси» в молитве «Отче наш». К тому же Дементий был настоящий мужик, а к тому еще единственный в Малиновке, а ко всему к этому еще и облеченный властью.
— Пусть войдет гражданка с ребенком и кто-нибудь из вас. — Дементий поглядел на выпуклый живот Матрены Козы, покаянно вздохнул. — Ну, хоть ты, Матрена, — сказал он, жалея ее и этим своим выбором стараясь смягчить свою вину.
— И я, — сказал Петька Свистун, ставя кривую ногу на ступеньку крыльца.
Дементий поглядел на него с усмешкой, подумал и кивнул:
— И ты. Протокол будешь писать.
Толпа удовлетворенно загудела и, дождавшись, когда Дементий, его брюхатая Коза, Петька Свистун и нищенка с ребенком скрылись за дверью, растеклась вдоль окон сельсоветского дома.
Помещение сельсовета было разгорожено на две неравные части: одна, бо́льшая, предназначалась для счетовода, налогового инспектора и посетителей, другая была «кубриком» Дементия. В кубрике кроме старого дивана с подушкой и черной шинелью стояли письменный стол, тоже старый, на витых ножках, стул и длинная скамейка. Все это хорошо просматривалось снаружи через окно.
Манька Закон, как самая бойкая и деловитая, заняла именно это окно, взобравшись на завалинку, и видела все до самых мелких подробностей, но ничего не слышала: двойные рамы после зимы остались невыставленными и глушили звуки начисто.
Вот Дементий показал рукой на скамейку, пошевелил губами и сел за стол, закрыв почти все окно полосатой матросской спиной. Коза села на скамейку ближе к столу и подергала за рукав нищенку. Девочка на руках нищенки испуганно раскрыла рот и, наверное, заплакала, потому что на щеках показались полоски слез; но голоса опять не было слышно. Будто немое кино глядишь. Немое страшное кино.
Петька Свистун вытряхнул котомку над столом — посыпались колосья ржи, вывалились старые чулки и бумажный сверток. Ни шороха, ни стука. Тишина. А Петька размахивает руками, девочка раскрыла рот в безутешном плаче, Коза вскочила, вытаращив глаза на Дементия. Только нищенка стояла с застывшей навечно улыбкой.
— Что там? — спрашивали неторопливо бабы, не попавшие к нужному окну.
— Ругаются, — прошептала Манька, завороженная тишиной в «кубрике». — Девчонка ревет. Дементий ящик выдвинул, что-то ищет в столе… Пряник вынул, ей-богу, пряник! Где только взял, из района, должно, привез… Вот девчонке протягивает…
— Пряник?! А наши дети видали их, пряников-то! Жалельщик…
— Тише.
Манька влипла в верхнее стекло окна, стараясь разглядеть, что окажется в свертке, который разворачивает Дементий. В свертке была маленькая книжечка и две большие карточки: на одной снят военный с кубиками на петлицах, вторая семейная — сидят мужчина и женщина, оба городские, нарядные, а позади, положив им руки на плечи, стоит красивая девушка, очень похожая на нищенку. Дементий перевернул карточку — на обороте что-то написано, не разберешь издали. На первой карточке, где молодой военный, тоже надпись есть.
Дементий встал, подошел к нищенке, показывает ей карточки, что-то спрашивает. Нищенка перестала улыбаться.
— Что там? — спросили громко бабы.
— Карточки, — опять прошептала Манька. — Дементий к нищенке подошел, глядит на нее и на карточки.
— Вот он, мужик-то! Встретил красивую бабу и пялит глаза, а мы как лошади…
— Ижвешно, лошади. Колхожные клячи.
— Колосков-то фунтов восемь нарвала, а он на карточки любуется, жалеет…
Дементий развернул маленькую книжечку, тоже с карточкой, крохотная такая карточка нищенки, что-то стал говорить. Потом показал на карточку военного и на девочку. Нищенка замотала головой, а девочка опять заплакала. Пряник съела и заплакала, мало ей.
Петька Свистун примостился с уголка стола, что-то пишет химическим карандашом в тетрадке. Полижет карандаш и пишет. Язык от этого лизанья синий сделался.
Коза опять встала и замахала руками, а губы дрожат. Дементия, поди, приревновала к нищенке. А Петька Свистун все строчит.
— Что там?
— Дементий полосатую рубаху с себя сымает, Коза ругается. Вот рубаху нищенке отдал.
— Неужто?
— Ей-богу, с места не сойти! Девчонку завертывает в рубаху… Вот на Козу замахнулся, что-то кричит, она побежала к двери, к нам.
— А Петька?
— А Петька пишет.
— Вот она, власть-то! Свою бабу выгнал, а чужой воровке — рубаху.
От крыльца послышался плачущий крик Козы, и толпа, отхлынув от окна, повернулась ей навстречу. Плачущая Коза, выпятив живот, опасливо оглядывалась на окна, и ее жалкий вид привел толпу в ярость. Не слушая друг друга, крича и размахивая руками, бабы в сопровождении ребятишек двинулись к крыльцу, готовые ворваться в сельсовет, но Дементий вышел им навстречу. Теперь он был в одних подвернутых штанах, на голой груди синела наколка: большой, от соска до соска, корабль, под ним волнится море, а из трубы корабля идет к самому горлу густой дым.
— Полундра, бабы! — крикнул он сердито.
Но этот крик сейчас не подействовал на толпу, бабы жаждали возмездия, требовали попранной справедливости, они были измучены работой, они были голодны, голодали их пузатые от травы босые дети, и сами бабы ходили босиком, они обносились, измотались, сколько же можно так жить, сил больше нет.
И все это было правдой.
Щеки контуженного Дементия задергались — сначала левая, потом правая. Он стоял в дверях, ухватившись руками за косяки и прикрывая собой нищенку с ребенком, а щеки дергались сильнее, неудержимей. Потом из глаз полились слезы. Беззвучные, тихие. Дальше — бабы знали это — должен последовать короткий и страшный припадок: Дементий свалится, глаза уйдут под лоб, тело забьется в жестоких судорогах, на закушенных губах выступит кровь и пена. Удержать, когда он бьется головой, лицом, всем телом, его было нельзя: матрос делался весь как железный. Вот сейчас… Но Дементий все не падал. По дрожащему перекошенному лицу текли беззвучные слезы, а он не падал, стоял, сжав побелевшими пальцами дверные косяки, невидяще глядел в толпу. Бабы утихли ожидая.
— Читай! — прохрипел Дементий.
Петька Свистун, стоявший позади, рядом с нищенкой, поднырнул под его руку, вышел на крыльцо и развернул тетрадку.
— «Протокол от десятого июля тысяча девятьсот сорок четвертого года о задержании гражданки Васильевой Натальи Сергеевны, двадцати двух лет, бывшей студентки Ленинградского университета, эвакуированной, потерявшей родных и близких и не имеющей постоянного жительства по причине умственной потери рассудка…»
— Хватит, — выдохнул Дементий и вытер ладонью мокрое лицо. Щеки его дергались реже, глаза прояснялись и загорались злобой. — Слышали все? Успокоились? Что ж, правильно. В тюрьме-то ей лучше будет, чем с вами, — там ей место, этой душе! — Он обернулся, взял нищенку за рукав и вывел на крыльцо рядом с собой. Нищенка тупо улыбалась, девочка, одетая в полосатую тельняшку, обнимала ее за шею. — Вот, глядите, пока не отвезли в милицию. Из голодного Ленинграда, из ада, родителей здесь ищет, лейтенанта своего ищет, которых она похоронила… Кто же повезет?
Угрюмая, настороженная толпа ответила молчанием.
— Ее надо отвезти в район и сдать в милицию, — повторил Дементий. — Кто же повезет? Ты, Манька?
Толпа покачнулась, укрывая в себе поспешно отступившую Маньку, ответила обиженными голосами:
— Сам протокол составлял, а другие вези…
— Колосков-то шести фунтов не наберется.
— Как незаконное дело, так щас Манька!
— Шесть — это если с котомкой, а без котомки и четырех не будет…
— Тогда ты, Матрена! — приказал Дементий.
— С брюхом-то? — Коза отвернулась и тоже устремилась в глубь толпы, сердито ворча: — Рехнулся мужик. В одних штанах остался и распоряжается, кобель меченый!..
Бабы пятились, прячась друг за дружку, и толпа отступала, откатывалась в улицу. У крыльца остался, не замечая этого, беззубый старик в самотканых портках и застиранной рубахе в желтый горошек.
— Дед! — крикнул ему с крыльца Дементий. — Запряги лошадь и отвези воровку в милицию.
Старик оглянулся и, не увидя за собой спасительной толпы, стал пятиться, виновато бормоча:
— Што ты, шынок, я штарик, грешить перед шмертью… Колошков-то тех и два фунта не наберечча… какая она воровка…