— Теперь Яков Маркыч, вам можно куда хотите. Хоть за границу, хоть жениться.
— За границу меня не пустят, девочки. А жениться я сам себя не пущу. И вообще, это все я купил в последний раз в жизни, чтобы было меня в чем похоронить… Успеть бы только вернуть долги! И зачем я вляпался в эту шляпу? Теперь я должен думать об одежде. А когда же работать?
Но скоро шляпа от суровых морозов покоробилась, пальто в метро обтрепалось, костюм залоснился, ботинки стоптались, а рубашку из ГДР, отрезав жесткий воротник, Тавров стал носить вместо нижнего белья, надевая на нее непачкающийся темно-серый свитер. И все вошло в свою колею.
Прошло три года, как Раппопорт похоронил жену, а он все не мог прийти в себя. Это же надо, он ее продолжал любить и в анкетах упрямо писал, будто она жива. И тот факт, что ему ни разу на это не указали, свидетельствует о том, что людям у нас доверяют. А ведь и в том, что касалось сына, была неправда в его анкетных сведениях.
Костя был на самом деле сыном Асиного и Яшиного однокурсника, театрального художника Вани Дедова, и его жены Риты, актрисы, похожей на мадонну, арестованных раньше Раппопорта. И вместо того чтобы сразу отправить мальчика в детприемник НКВД, маленького ЧСИРа забыли одного в квартире. Раппопорты решили сделаться его опекунами, но не усыновлять, чтобы, не дай Бог, не покалечить его судьбу, ведь мало ли что!
Теперь Косте шел уже двадцать второй. Он жил отдельно от отца, к которому, однако, часто приходил. За комнату, что Костя снимал, платил Яков Маркович. Точнее, за кухню в однокомнатной квартире: хозяева уехали на три года на Север, вещи заперли в комнате, а отдельную кухню с кушеткой и газовой плитой сдали за 35 рублей в месяц. И опять неприятность поджидала Раппопорта. Заканчивая институт со специальностью строителя плотин, Константин Иванович Дедов вдруг резко изменил крен своей молодой жизни.
Его компания изредка появлялась в доме у Якова Марковича. Ни в коем случае не хулиганы, как вы подумали. Все из хороших семей. Переписывая друг у друга упражнения, они учили иврит. Недавно Костя заехал к отцу и с порога спросил:
— Па, ты не дашь четыреста рублей? Соберем — отдадим. Ребята достали еврейскую энциклопедию…
— Сынок, а где я их возьму? Ты же знаешь, мы все израсходовали на подарки врачам, когда болела мама. А завтра не будет поздно? Тогда я возьму в долг. Но зачем тебе энциклопедия? Когда настанет Пурим, я тебе и так скажу…
— Странный ты человек, па! Неужели ты до сих пор сохранил наивность и думаешь, что с первого апреля указом отменят антисемитизм? Если даже так произойдет, это будет первоапрельская шутка…
— Я этого совсем не думаю, мой мальчик. Но тебе-то какое дело? Твои отец и мать, к счастью, были русские.
— Кажется, я уже объяснял, отец: они не мои родители. Они только портреты, и больше ничего!
— Пусть так! Но ты комсомолец, будешь инженером. Все-таки это чище, чем идеология. Ну, вступишь в партию, если, конечно, тебя еще не сфотографировали возле синагоги. Или не знаешь, что за учебники иврита тянут как за антисоветчину? Или хочешь попасть в сети международного сионизма?
— Видишь ли, батя, это трудно объяснить… Мама говорила, что русские жены еврейских мужей чувствуют себя еврейками.
— Ты собрался замуж, сынок?
— Не в этом дело! Мне стыдно, что я русский. Лучше бы ты меня усыновил!
— Не лучше! Поверь, в этой стране лучше быть только русским.
— А если я не хочу быть в этой стране? У моих друзей есть хоть надежда выехать. Вы с мамой, записав меня русским, даже надежду отняли!
— Прости, сын… Разве я виноват? Прошу только об одном: будь осторожен. Если на минуту забудешь об опасности, пойдешь по моему пути. Вот, смотри!
Рывком Яков Маркович задрал рубаху и, повернувшись к Косте, показал кривые красные рубцы.
— Это меня немножечко побил ремнем с железной пряжкой начальник Культурно-воспитательной части за то, что в стенгазете, перечисляя все дружные народы нашей страны, я упомянул среди других — евреев…
— Эти твои рубцы я уже сто раз видел, — Костя похлопал отца по спине и опустил рубашку. — Но ведь теперь и ты сам…
— Да, я треплюсь и плюю на них, сынок, потому что мне терять нечего. Мне шестой десяток, а я дряхлый старик. Я не человек даже с маленькой буквы. Если разобраться, так я даже не еврей.
— Еврей!
— Ладно, пускай еврей! Где я кончу — с той стороны лагерной проволоки или же с этой — мне все равно. С вышки стреляют в обе стороны. Но ты…
— Сейчас сразу не сажают!
— Он знает! Пускай сажают не так много. А что из этого следует? Следует то, что режим на воле стал чуточку более тюремным, только и всего. Так вот, слушай сюда: лучше тебе сидеть и…
— Сидеть и не чирикать? Ну, спасибо!
— Разве я тебя отговариваю, Костя? Просто умоляю… Все-таки сидеть — это совсем не то, что ходить!
— Ладно! Не бойся, еврей ты мой родной!..
Раппопорт утверждал, что если бы за написанные им анкеты, автобиографии и характеристики, сочиненные на самого себя, ему заплатили гонорар по средним ставкам «Трудовой правды», то на эти деньги он бы купил дачу. И, однако, при всей нелюбви к анкетам на некоторые вопросы он отвечал с радостью. Так, он, не колеблясь, писал, что судебным преследованиям до 17-го года не подвергался и в войсках белых правительств не служил, ибо примерно тогда только родился.
— Я — ровесник Октября, — представлялся Раппопорт, знакомясь. — Я возвестил начало Новой Эры. А вы? До или только после?
И в других партиях он не состоял, поскольку их не могло быть. Он очень жалел, что в последнее время в анкетах исчезла графа: «Были ли колебания в выполнении генеральной линии партии?». Ибо на этот вопрос коммунист Раппопорт с гордостью и абсолютно твердо мог ответить в любое время дня и ночи, в любой период истории: «Никогда!» Если он и колебался, то, как говорится, только вместе с генеральной линией.
Все же прочие графы бесконечных анкет тяготили его, принуждали к сожительству с неправдой. Не неправда его тяготила. Просто за всю прочую ложь, которую он писал, его только хвалили. А за ложь в анкете могли прижать. Один раз Яков Маркович ошибся — в графе «Партийность» написал: «Не подвергался». Ночь он не спал, утром небритый вбежал в кабинет завредакцией Кашина, успел исправить и весь день после держался за сердце.
— Будь человеком, Рап! — говорили ему, что-нибудь прося.
— Я прежде всего коммунист, — говорил он, — а потом уже человек!
— Скажи по совести, Яков Маркыч!
— По какой? — мгновенно реагировал Раппопорт. — Их у меня две: одна партийная, другая своя.
— Скажи по своей!
— Скажу, но учтите: своя у меня тоже принадлежит партии.
Поступков он старался избегать вообще, тянул до последнего, пока решать уже не надо было. Вот другим советовать, как поступить, это он умел делать, как никто. Но тут же прибавлял:
— О том, что я посоветовал, никому!
Таков был Яков (Янкель) Маркович (Меерович) Раппопорт, известный читателям «Трудовой правды» под вывеской «Тавров».
— Извини, что оторвал тебя, Яков Маркыч, — Макарцев немного привстал, пожимая протяную вялую руку.
Пнув ногой дверь и брезгливо глядя вперед, Раппопорт грузно ввалился в кабинет, не произнося при этом ни слова. Он вообще был невежлив и угрюм, а в общении с вышестоящими с некоторых пор особенно это подчеркивал. Так он боролся с собственной трусостью.
— Сигарету? — предложил Макарцев, пошел и прикрыл внутреннюю дверь, оставленную открытой.
— За кого надо писать?
Макарцев закурил, усмехнувшись. Вынув из кармана конфету «Белочка», Раппопорт развернул ее, бросил фантик под кресло, сунул конфету целиком в рот и стал медленно сосать.
Все всех в редакции звали на «ты». Исключение составляли некоторые. Игорь Иванович звал на «ты» многих по старой партийной привычке, но ему говорили «вы». Яков Маркович был единственным сотрудником «Трудовой правды», кто звал редактора на «ты».
— Да ты не очень стесняйся, — сказал Раппопорт, жуя. — Или ты думаешь, я головой эти речи пишу? А там у меня мозоли. Одним подонком на трибуну больше выйдет? Ну и что? Трибуна дубовая, выдержит. Она и не такое слышала!.. Вот если бы порядочному человеку доклад написать, я бы, наверно, отказался…
— Почему? — простодушно поинтересовался Макарцев.
— А порядочный может сам сказать, что думает. Но таких не осталось.
Услышав это от кого-нибудь другого, Макарцев, возможно, прореагировал бы. Но Яков Маркович равнодушно констатировал очевидный факт. Разозлиться было бы глупее, чем промолчать. И редактор, отнеся сказанное к неизбежным недостаткам собеседника, только махнул рукой.
— Разговор есть…
— Хороший или плохой?
Раппопорт всегда нервничал, если ожидание затягивалось, и спешил узнать финал. Он все еще сопел: запыхался, пока поднялся по лестнице. Лифта на средних этажах никогда не дождешься. Он сел в кресло и тупо смотрел своими катастрофически слабыми, навыкате, глазами, увеличенными толстыми стеклами очков, в стену, мимо Макарцева, понимая, что хорошего все равно не будет, а от плохого не скроешься.