Я почувствовал выжженность ногой и на запах. Я пошел быстрее, заспешил, я побежал в этот мрак и в ночь от невероятного, непереносимого ощущения, и когда казалось, вот-вот я упаду, я сам грохнулся на землю и полз, набирая горстями, сжимал эту горелую пахучую землю… Я ссыпал, набирал ее снова, ища себя и тех двоих, распавшихся в этих горстях жженой земли. И забытья не было, и слезы не шли, и я двинулся назад медленно и тупо. Пошел от не принявшей меня земли, которая не облегчила, не дала даже поплакать затерянному в этой ночи, в темноте, в слабых сонных цикадах.
…У домика меня встретил полковник. Он был беспокоен и оглядывал меня со всех сторон.
— Ты даже не спросил, где тебе ночевать. Куда ты ушел? Куда ходил? Что ты там делал, я весь изнервничался, — быстро говорил он. — Послушай в конце концов! Мне надоело за тебя переживать. У меня и без тебя дел хватает.
Я глядел под ноги.
— Ты ведь ни в чем не виноват! От ошибок реже — от халатности горим! — вдруг выкрикнул он. — Неужели ты думаешь, что, если бы вы… ваша лаборатория была виновна, тебя бы послали?! Давно бы уже была назначена экспертиза, и давно бы уже дали вам как следует! И не тебе, конечно, никак не тебе!.. — Он стоял и кричал. Я так и не поднял глаз. — Идем, идем! — схватил он меня за руку. — Ты сам посмотришь свой расчет и выводы! Сам убедишься, если не веришь!..
И вот он стоял над столом и тыкал пальцами в наши бумаги, исслеженные красным карандашом.
— Я не хотел тебе говорить, да уж ладно, это я… я был раздражен и наорал по телефону на вашего Стренина. Он ничего толком не мог сказать, вот я и наорал на него: он, мол, должен лучше следить за своей работой, — безотносительно, понимаешь?.. В листах с твоей фамилией ошибки тоже попадаются… Я все думал, какой он, этот Белов? Мы же, милый, проверяем ваши расчеты. Проверяем! Ошибки были обнаружены и устранены… Слышишь! Видишь, видишь! — тыкал он пальцем. Он хорошо лгал. Я стоял, морщась от его криков.
Он наконец успокоился:
— Однажды и экспертизы понаехало, и врачей, а выяснять-то нечего: забрался, понимаешь, один отдохнуть в колодец, а там, видно, газ просачивался. Покурил, поговорил сам с собой, и уже никто не знает, о чем он там говорил. Вот так. Бестолковый у нас еще народ… Я напишу тебе бумажку, что выдать материал не могу… И помни, — говорил он. — В худшем случае тебя выгонят с работы. И только… И только, странный ты юноша. Меня одиннадцать раз выгоняли с работы! — крикнул он, когда я уже подымался по лестнице. — Одиннадцать!.. И пять из них с нечеловеческой характеристикой! И знаешь, что я говорил? Я говорил на новом месте, что я оказался талантливей начальника. Два медведя, дескать, в одной берлоге, ха-ха… Может, и не верили, но на работу брали. Спокойной ночи, юноша!
Я шел по лестнице. Этот безумный человек кричит ничуть не хуже Стренина. Я был от него далеко: мы сидели у Ирины Васильевны вечером. Вместе со всеми ее детьми сидел и я. Она сказала: «Вот… я вам выкроила по полстаканчика молока».
Там было меньше, чем полстакана, и это было вкусно. И я, как равный среди всех ее ребят и как самый храбрый, сказал важно: «А вы нам еще не выкроите… по полстаканчика?» Все ждали, все смотрели. Ирина Васильевна сказала только: «А что останется больному братику?» — И мы примолкли.
Братик, ее младший сынишка Сашенька, таял на глазах. Я помню дни, когда вокруг перестали верить врачам, лекарствам. Дом наполнился соседками, которые гадали и истолковывали сны. Я быстро понял, какие сны лучше, и вот уже сам предлагал каждое утро один сон за другим. Я тонко преподносил их, и все ожидали «перелома» со дня на день, а Ирина Васильевна особенно нежно глядела на меня.
Ночью мы все вдруг проснулись… Рядом была койка Сашеньки. Ирина Васильевна, непричесанная, страшная. Муж ее, рослый мужчина, кричал разрывающим сердце голосом: «Дети, смотрите! Ваш брат умирает! Смотрите, дети!.. Смотрите!»
Я глядел во все глаза и спросонья видел только, как Сашенька подымал голову, будто вздыхая, и тут же опускал ее. Он делал вдох, не набирающий и горстки воздуха, потом шли долгие-долгие секунды, и все мы пристально смотрели на Сашеньку. И опять был вдох, и опять он откидывал головку. Потом, прибранный, спокойный и очень тихий, Сашенька лежал на столе. И соседи пеняли и ругали мужа Ирины Васильевны: «Вы же мужчина. Разве можно так плакать? Вон у вас их сколько!..» И кто-то сказал: «Разве он у вас был лучший?» А я глядел на Сашеньку и видел, что он не хотел быть лучшим, он тихо и скромно лежал. А отцу все объясняли: «Вам об остальных думать надо. Эти тоже дети! Так что не убивайтесь и думайте о них…»
С этого дня «усильте питание» стало основной фразой в доме. Они продавали все. Дом пустел, и я удивлялся: кто же все это покупает? Я еще не продавал сам, это пришло позже, когда Ирина Васильевна со всеми детьми переехала с этой земли, истоптанной сапогами, куда-то в Сибирь, где было легче, как говорили, усилить питание. И началось новое: я пошел по домам, по разным людям, и везде был голод, нищета, смерть, и, забегая к маме в больницу, я уже не сдерживался: я ничего не рассказывал, я только плакал. Я приносил ей кусок хлеба, и она брала, и однажды я узнал свой сухарь, который она мне как-то после дала. И я легко обманул себя, сказав, что если это тот самый кусок, то, значит, мама достала еще — ей виднее. И я съел, смял не жуя, не успев и додумать всего этого; я поскорее съел его, пока не отняли, как вчера, две опухшие до ужаса женщины.
5
Я не помнил, как я приехал в аэропорт, как сел в самолет и почувствовал дрожь моторов.
И вдруг увидел солнце. Мы делали круги, набирая высоту, круг за кругом — выше, выше… и облака исчезли, остались позади, и я вдруг вспомнил все разом. Я опять увидел солнце и прямую линию, на которую уже выходил наш самолет. Вот оно солнце, оранжевое, слепящее, ближе, еще ближе. Я почувствовал, как потянуло под сердцем, и какой-то толчок, и самолет спокойно летел, а у меня вдруг все исчезло… как металл… на прочность… на разрыв.
Больше он ничего не мог бы рассказать.
Некоторые пассажиры в самолете видели, как вдруг откинул голову назад, на сиденье, этот молодой человек. Он был мертв. Детское выражение мальчика было на его лице. Он сидел, откинув голову. И только после тело, понемногу остывая, стало съезжать с сиденья, склоняться влево, к окну.
— Товарищи, — сказал Петр Якклич, — может, схожу за вином? Деньги на стол, товарищи. Кто со мной?
— Идем! Все идем! — ответили радостные голоса.
Только что позвонил полковник с полигона. По прямому проводу он переговорил со Стрениным, а потом трубку передали Неслезкину. Полковник с полигона бодро и энергично заявил, что он подтверждает полную невиновность НИЛ, подтверждает также, что не выдал дела и бумаги командированному В. И. Белову за нецелесообразностью. И добавил: «Этот молодой человек произвел на нас самое выгодное впечатление. Он прекрасно разбирается в сути поставленных задач. Мы довольны, что сотрудничаем с такими работниками. До свидания. Всего хорошего».
И в лаборатории уже знали, что все обошлось и что их Володя летит в самолете.
— Верно! За вином! А может быть, выпьем, когда он прибудет?
— Когда прибудет, еще выпьем! Само собой. Володя молодчина!..
Весело и шумно ушел за вином Петр Якклич. Его пошли сопровождать, некоторые на радостях отправились домой. Кто куда. В лаборатории остались двое.
Старик Неслезкин был счастлив: все обошлось. К тому же прибыла телеграмма обеспокоенного событиями Г. Б.: «Деле Федоркова и Агуреева лаборатория не виновна. Не та степень ответственности. Скоро буду. Ваш…» Все обошлось, и он, Неслезкин, увидит Георгия, который специально летит сюда сам на два дня. Все-таки он, Неслезкин, пока еще чувствует себя неважным начальником. Георгий прав, нужно было пойти и выяснить у Стренина до конца: как и что? Кто обвиняет? Какова степень ответственности? Ведь лаборатория участвует лишь в первой стадий работы… Ну да теперь дело прошлое.
Эмма, сидя за рабочим столом, тоже думала о своем. Она думала о том, что прилетит этот мальчик, прилетит улыбающийся, веселый. «Мы еще поболтаем с ним», — думала она. Она мечтала, а время прибытия самолета приближалось, как и положено приближаться времени. Самая пора была мечтать.
— Что-то я волнуюсь, Михал Михалыч, — сказала Эмма.
— Ничего, — сказал тихо Неслезкин. Он смотрел в окно. Вот и еще один год прошел. Ведь фактически год кончается летом…
1965