От старых ребристых берез пойменное разнотравье шло до болотца, спрятавшегося под высокими рыжими камышами, которые густо разрослись по берегу неглубокой чистой речки. Березняк стоял на взгорье, и от него травы расстилались окрест по луговинам. Они наплывали Василию на грудь зеленым плотным туманом, он подрезал этот туман размашистой голубой косой, и травы ложились от него с левого бока, и солнце лилось через стену зелени ему под ноги. Дыша клевером, едкими запахами сомлевшей черемухи и смородины, густо обвешанной грязной паутиной, он поглядывал на мерцающую металлическим блеском синюю ленточку реки: скоро ли дорежется до родничка, где у него спрятан жбанчик с холодным квасом. Голый по пояс, он до полудня гонял по загорелой спине и рукам шишковатые мускулы, пока не задохнулся и не крякнул.
Откинув косу, он услышал нудный гуд комарья, оглядел ровный щетинистый клин луга, где он стриг обросшую землю, свободно раздышался и пошел к воде.
Отдыхая в тени около сметанной копны (в шалаше было душно), он с тревогой прислушался к шуршащему камышу, который помахивал метелками в одном месте, качая и сгибая их. Похоже, что там, на другом берегу, кто-то продвигался, потом он увидел две морды: вытянутую — белой лошади и чихающую, обросшую черной бородой — человечью.
И лошадь и человек вывалились из зарослей и встали у воды.
Лошадь потянулась к воде, человек осмотрелся, дал ей напиться, снял сапоги и, закатав шаровары выше колен, перешел речку белыми худыми ногами.
Заметив Василия, он поправил винтовку на спине, долго вглядывался в него. Потом раздвинул бороду улыбающимся кривым ртом, прокричал простуженным голосом:
— Эй, земляк! Ай не признал?
Василий отметил, что бородатый был и рад и смущен. А когда тот, отпустив коня в травы, скинул с себя винтовку, поддевку, потрогал револьвер за сыромятным поясом, Василий ответил:
— Признал. Ты — Роньжин, убитый, Паранькин хозяин.
Роньжин пригнулся, хлопнул себя по худым икрам ног, обрадовался:
— Приз-на-ал! Я это, воскресший! Много нас в убитых-то. Покурить нет ли чего? А-а! Есть! И махра и спички даже. Я у тебя все это заберу.
Василий недоуменно вскинул брови и протянул было руку, но тот вгляделся в него настороженно, остановив бегающие глаза, выпустил из бороды шматок дыма, отрезал:
— Ну, ну! Дело решенное. Краса-ав-чик! Сказывай, как там?.. — он кивнул бородой за березы, в сторону станицы.
Василий отвечал нехотя. На душе было пусто. Его неприятно резанула бесцеремонность Роньжина. Были противны его торопливые, жадные руки с задубевшими пальцами, заталкивающие кисет с табаком в шаровары, и его меняющийся взгляд то бегающих, то намертво останавливающихся глаз цвета стали, его щербатый, длинный, как прорубленный, рот и неряшливая, давно нечесанная темная борода, и выцветший суконный картуз с поломанным козырьком, сдвинутый на левое ухо.
«Поистрепался человек», — подумал Василий и хотел встать, размять затекшие ноги, но Роньжин опять вгляделся в него и тронул пальцами револьвер, постучал грязным ногтем по его круглой железной рукояти.
— Нет, погодь, посиди! Доложи — кто сегодня в станице? Советы-котлеты… как?
— Все там. Дома, — ответил Василий, удобно усаживаясь.
— Хм! Ну, а этот… повар там?
— Видел я его.
— Детишки мои как?
— Все живы.
Роньжин вскинул плечи, приосанился, потер ладонью о ладонь:
— Все живы, говоришь? Это очень отрадно слышать. Ну-ка, а ты поведай обстоятельственно! Обскажи про бабу мою, как она там, не хворает ли, как управилась с пахотой, ребятишки мои чего, какая ей подмога. Корова-то, чать, отелилась, чать, бычка подарила!.. Ай, нет? Не знаешь? В жизнь быка не имел! Все телки…
Василий поведал ему, о чем знал, не привирая, вспоминая Параньку, его худую жену, в поле и станице, кучу детей, мал-мала меньше, небогатый двор, с жалостью смотрел на замызганного и порядком постаревшего Роньжина, недоумевая, как может этот мужик находиться в бегах, в бандитах, когда его место в поле, при жене и детях?
— Стосковался ты, Роньжин, а хоронишься где-то. Жил бы как все, в станице!
Роньжин заморгал, открыл рот, а потом нахмурился, сплюнул:
— Ну, это не твоей башки дело! — подсел поближе, наклонил голову: — Ты вот что ответь: много возвращенцев Мотька Жемчуг к стенке поставил?
Василий пожал плечами:
— Не видел я…
— А может, слыхал?
— Да нет… и не слыхал про такое.
Роньжин задумался, сорвал былинку, погрыз ее. Глаза его застыли, полные грусти, и лицо его стало отрешенным.
В густых березах на взгорье, что заслонили небо, пронзительно, со стуком, стрекотали сороки. Над камышами в банном воздухе гудело комарье. В степи далеко цвенькали синицы, и жаркая тишина со звоном обволакивала все вокруг дремой, когда остро чувствуешь, как сердце отсчитывает время.
— Не слыхал, говоришь?!
Роньжин зачерпнул ковшом квасу, выпил, разметал ладонью бороду на обе стороны, подобрел.
— Вот ведь как… Ну, вот что, парень. Предупредить хочу. Прослышаны мы… Да ты не боись! Так вот, прослышаны мы — с Евдокийкой, казачьей женкой, путаешься. Как, обратал ее уж? Смотри, спалит Мишка Кривобок зараз твой двор и тебя вместе.
— А где он?
— Ишь ты! Он, брат ты мой, отсель далече… Но смотри — поберегись. Скоро станицу щупать будем, советы-котлеты… На Мотьку-повара мы дюже злы. Ты поберегись, схоронись где… на время.
Василий вспомнил Жемчужного, разговор и свой меткий выстрел по коршуну из маузера, представил себе, как банда, много роньжиных, ринется в налет на станицу со стрельбой, резней и пожарами, глотнул воздуха, почувствовал в горле сухой комок и, стараясь скрыть волнение, равнодушно спросил:
— А когда вы… в станицу… заявитесь?
— А на днях. Когда на горе петушок пропоет. — Роньжин вдруг спохватился, остановил глаза, прищурился, пошевелил бороду скулами. Потом хватнул винтовку:
— Вот что, парень, забудь… слышь-ка! Забудь, что сболтнул я тут. А то могут клацнуть — и в камыши!
— Зачем мне болтать.
— Во-во! И обо мне… нишкни!
Роньжин помолчал, вгляделся куда-то поверх головы Василия и заторопился:
— Ты вот что, погуляй-ка в степу где: вон Паранька моя явилась. Давай, давай, хоронись!
Василий поднялся, увидел длинную в цветастых кофте и юбке, почесывающую ногу Параньку, Роньжину бабу, с узлом на плече, и отошел за березы.
В степь он не стал уходить, а прилег в траву, закрыл глаза и сейчас же услышал придушенный радостный плач. Там за березами — встреча и разговор двух, к которым он не имел интереса, и старался не слушать того, что они говорили, но слова долетали до него, и он слушал их нехотя, как сквозь сон.
— Вертался бы ты, бросал волчью канитель.
— Нельзя пока. Я как тот святой, что ни в ад, ни в рай.
— Ведь прощенье было. Все возвертались уж. Хватит, чать, мыкаться. Ить хлеба поспевают. Да и на косовице одна я…
— Да-а… Это, конешно.
— Ой, что ты так-то! Напугал…
— Молчи, дурешечка. Разоблачайся!
— Не успеешь, что ль. Айда сюда, на мшаник…
Василий глотнул сухой воздух. Пойманным зверьком металось сердце. Томно и жарко от солнца. Тени от берез и то горячи. Горят стыдные румянцы на щеках. Знойно гудит ошалелая пчела. Из-за берез слышны вздохи, сдавленный шепот.
Василий выметнулся из травяной духомани и побежал за березы прочь, в степь, туда, где из долины, от реки дул шаталомный ветер и расстилал перед ним пушистые сухие ковыли.
Воскресным днем, когда по станице шатаются пьяные казаки, Василий уходил по пыльной улице к промытому весенней водой овражку, поросшему по краям буйной крапивой и лопухами.
Овражек уводил вниз к озеру, где на травянистом побережье росли громадные тополя, березы, ветлы и ивы. Озеро лежало широкое и глубокое, а там, где виднелись песчаные косы, от него голубой лентой уходила в степь речка.
У воды легче дышалось и думалось, здесь замирали станичные звуки, скрип ворот, лай собак, лязг железа, крики людей и сонное тоскливое кудахтанье кур, забывались всяческие заботы, и время словно останавливалось.
Солнце стояло в небе на виду, над открытым расстилающимся озерным простором и, отражаясь на пленочной голубой благодати, расплывалось длинными золотыми полосами, с ярко-желтым слепящим костром посередине.
Василию нравилось сидеть на берегу, опустив усталые ноги в прохладу, всматриваться в цветное дно. Галька рябила, поблескивала, темнела, уходя в глубины.
Зачерпнув ладонью горсть камушков, он бездумно разглядывал их и отдыхал, раскладывая по цвету в кучки, как маленький, тихо любовался ими. Или опрокидывался спиной на мягкие травы около старых замшелых ветел с тяжелыми ветвями и сквозь листву рассматривал синие осколки неба, белые дымки облаков и чувствовал себя счастливым человеком.