Первым попросил слова Евдоким Сапунов, бригадир колхоза «Свобода». Он вышел к березе, маленький, седоголовый, молодцевато подобранный (за ловкую фигуру и горячий характер еще в молодые годы его прозвали в деревне «казачком»). Сапунов сразу ошеломил Паникратова:
— Товарищи, Федор Алексеевич только что сказал: нельзя терпеть! Правильно — нельзя! Кричим, кричим о соревновании — и ни с места!..
Обернувшись к Родневу, Сапунов сообщил, что в бригадах ходят нехорошие разговоры: будто светом будет пользоваться один колхоз «Свобода».
— Сам своими углами слышал. Стоят трое — Угаров Матвей из «Красного пахаря» да двое Козловых из «Рассвета» — и толкуют: Макар, мол, Возницын накупит электромоторов, теплиц понаставит, у коров чуть ли не печки электрические заведет. А наши колхозы не развернутся, не такие доходы, как в «Свободе». Вся энергия пойдет им. Что нам-де работать, пусть себе работают. Слышите, какие разговорчики? Бороться надо с ними, а наши коммунисты не борются. Все надеются, что Федор Алексеевич один уладит…
Выступающие подтвердили, что в бригадах плохо поставлена агитация. Не мешало бы кому-нибудь съездить на Важенку, поглядеть, как там работают. И только Тимофей Кучеров, молодой парень, сказал:
— Что-то вы, Федор Алексеевич, очень расплакались: «Трудно…» Вроде нельзя дело поправить.
Но чей-то голос крикнул с места:
— Заплачешь, коль сверху нажмут!
Все обернулись на Роднева. Тот спокойно покусывал травинку.
Видно, никому и в голову не приходило, что Паникратов мог всерьез заговорить о своей слабости. Его не поняли! И Паникратов первый раз в жизни обрадовался тому, что его не поняли люди. Он испуганно покосился на Роднева, ждал, что тот скажет: «Не по существу выступали, товарищи!..»
Но Роднев поднялся и спокойно сказал, что тот, кто предлагал съездить и поучиться на Важенку, — прав. И надо послать Паникратова с людьми: пусть съездят, посмотрят. Собрание согласилось.
Солнце садилось, тянуло сыростью, запах грибов стал крепче.
— Ты что ж не настаивал, чтобы тебя освободили? — насмешливо спросил Роднев.
Паникратов, все еще растерянный, подавленный, развел руками:
— Не поняли…
— Кто ж мог подумать, что Паникратов вдруг так раскиснет: «Слаб, не могу»?
Они приехали на строительство утром, работа в разгаре.
С высокого берега по крутой, еще не совсем объезженной дороге спускалась груженная булыжником трехтонка. Десятки землекопов копошились внизу. Они уже выбрали часть берега и проложили узкую выемку рукава. Поперек реки в воду устанавливали громадные деревянные козлы — скелет будущей дамбы.
— Веселее нашего у них дело идет, — признал сразу Яков Шумной.
Они спустились вниз и утонули в шуме стройки — справа раздавался веселый, вразнобой, перестук плотничьих топоров, слева с грохотом разгружали машину.
— Береги-ись!
Паникратов отскочил в сторону. По дощатым мосткам прокатилась груженная песком тачка.
Пока Паникратов оглядывался, надеясь встретить знакомого, расспросить его, где отыскать инженера, его спутники исчезли. Затерялись среди людей, обступивших большой холм песку, к которому то и дело подходили ребята с пустыми тачками.
— Береги-ись!
— А, черт! — Паникратов не заметил, как снова встал на дощатый тачечный путь.
Мимо Паникратова, подаваясь вперед грудью, обтянутой полосатой тельняшкой, пробежал, толкая тачку, Яков Шумной. Пробежал, оглянулся, весело подмигнул:
— И мы при деле!
Бежавший следом за Шумным паренек лет пятнадцати не удержал тяжелую тачку, и ее колесо соскочило с доски на землю. Паренек попытался поставить обратно колесо. Паникратов подскочил.
— Дай-ка…
Он легко установил тачку и уже двинулся вперед, с удовольствием ощущая тяжесть в руках, как паренек прыжком перегородил дорогу, обиженно закричал:
— Вы чего? Вы чего? Берите себе тачку и катайте… У меня график!
Сзади сердито и настойчиво кричали:
— Береги-ись! Чего там торгуетесь?
Паникратов отошел в сторону, и тут же на него налетел растрепанный, потный, веселый Спевкин.
— А-а, Федор Алексеевич, наше вам! Что ж это вы не при деле?
— Вот не знаю, куда и пристроиться, — развел руками Паникратов.
— Ох ты! Да дел, Федор Алексеевич, по горло! Вон к рукаву идите, там лопату дадут. Звено Елены Трубецкой ищите, это чапаевцы — отстают они, отстают, Федор Алексеевич! Да пиджачок скиньте, жарко будет в пиджачке!
Последние слова Спевкин кричал уже в спину Паникратову, через головы пробегающих тачечников.
В звене Елены Трубецкой нисколько не удивились приходу Паникратова.
— Вы сможете один за тремя идти? Вот как у них, — указала звеньевая на работающих напротив ребят.
Там, голый по пояс, с широкой, как дверь, спиной парень с силой и ритмичностью машины выкидывал — лопата за лопатой — вскопанную сразу тремя человеками землю.
— Попробую, — ответил Паникратов и отбросил в сторону пиджак.
В обеденный перерыв Спевкин, Груздев, Паникратов — все потные, грязные, возбужденные — пошли купаться.
В стороне, в каких-нибудь двухстах метрах от стройки, за кустами, было тихо. Здесь стрекозы, трепеща прозрачными крыльями, садятся отдыхать на зеленые островки кувшиночных листьев.
— Глубоко, поди, — выразил опасение Груздев, плававший, как он признался, «так себе».
— Не бойся, — успокоил Спевкин, стаскивавший тяжелый, побелевший от песка сапог, — спасем, когда тонуть будешь.
Паникратов, всколыхнув царство стрекоз и кувшиночных листьев, первым плашмя рухнул в заводь, далеко к кустам полетели сверкающие брызги. За ним, боднув рыжей головой воду, нырнул Спевкин.
Груздев же спускался с берега осторожно, поеживаясь и делая страшные глаза. Тело у него было ослепительно белое, а голова словно по ошибке приставлена от какого-то африканца, черная от загара, огрубевшая, обветренная, с растрепанными усами. Спевкин радостно гоготал, ныряя и брызгаясь.
— Цыц, ты! От кабан! От кабан! — то свирепо, то укоризненно говорил Груздев, вздрагивая от летевших на него брызг.
Наконец, он осмелился — осел в воду по самые уши — и тут только с наслаждением не произнес, а простонал:
— Бла-а-о-одать!
Они с мокрыми волосами — у Паникратова иссиня-смолистой накипью, у Спевкина бронзово-коричневыми кольцами, у Груздева над залысым лбом прилипли жалкие сосульки, — сбросив с себя усталость, вернулись на строительство и увидели, что в баках и котлах стынет каша; миски, чашки, тарелки, котелки валяются в траве — обед отложен. Весь народ сбился в одну плотную большую толпу, из самой середины которой, захлебываясь от быстроты, сыпала с переборами гармошка.
— Пляшут, — произнес Спевкин, и лицо его, оживленное, радостное после купанья, вдруг сделалось серьезным.
— Усталость чертей не берет, — проворчал Груздев, но тем не менее прибавил шагу за Спевкиным.
А Спевкина словно сами ноги несли на голос гармошки.
Толпа стояла плечом к плечу, задние бегали, подпрыгивали, без надежды протиснуться, тянулись на цыпочках. Спевкин врезался плечом, на него сердито оглянулись, но, оглянувшись, стали тесниться, уступать дорогу: по всей округе Дмитрий Спевкин славился среди плясунов, такому место впереди. Груздев, глянув на Паникратова, кивнул головой: «Идемте, любопытно», стал протискиваться за Спевкиным.
В середине колеблющегося от напряжения круга, пристроившись на опрокинутой тачке, сидел с сурово сжатыми губами Сергей Гаврилов, прямой, неподвижный, на лбу строгая морщинка, а руки, мелькая пальцами, лихо отплясывали по ладам. Повторяя движения его пальцев, тракторист, маленький чумазый вьюн-парень, вбивая каблуками тяжелых ботинок траву, легко летал, обжигая зрителей сухим блеском черных глаз. Груздев из-за спины Спевкина торопливо стал обегать взглядом лица стоявших в кругу, подыскивая достойного Дмитрию противника. И он увидел — в полосатой тельняшке, скрестив руки на груди, в небрежно накинутом на плечи пиджаке, стоит Яков Шумной, скучновато из-под белобрысого чуба глядит на пляшущих.
Этот поспорит — плясун, известный на Былине.
Дородная Настя Квачева из колхоза «Десять лет Октября» горделиво плывет по кругу и тоненьким, не по ее дородности, голосом запевает:
Ой, трактор идет,
Все земельку роет.
Тракториста полюбила,
Мое сердце ноет…
Вокруг нее волчком крутился, работал ногами тракторист и, вдруг застыв, провожая ее, плывущую, взглядом, отвечал:
Эх, лес густой,
По лесу тропинка.
По душе ли я тебе,
Скажи, ягодинка?..
Но уже всеми замечен Спевкин, уже к уху невозмутимо стоящего Якова Шумного тянутся губы соседей, что-то шепчут, наверняка лестное про него, Якова, и пренебрежительное про Спевкина. Яков Шумной хмурится. Зрители поняли, что пора свести настоящих плясунов. Раздались крики: