В Нижний Новгород поезд пришел ночью. Сразу же у вокзала я очутился на большой площади. Под огнями фонарей поблескивали штыки новеньких винтовок, отсвечивали повсюду погоны.
С трибуны рыжий бородатый человек говорил солдатам речь о необходимости защищать родину, уверял в неизбежности скорого поражения «проклятых империалистов-немцев».
Он поминутно оборачивался в сторону своего соседа – старенького, седого полковника, который каждый раз, как бы удостоверяя правильность заключений рыжего оратора, одобрительно кивал круглой лысой головой.
Вид у оратора был измученный, он бил себя растопыренной ладонью, поднимал вверх поочередно то одну, то обе руки. Он обращался к сознательности и совести солдат. Под конец, когда ему показалось, что речь его проникла в гущу серой массы, он взмахнул рукой, так что едва не заехал в ухо испуганно отшатнувшегося полковника, и громко запел «Марсельезу». Несколько десятков разрозненных голосов подхватили мотив, но вся солдатская колонна молчала.
Тогда рыжий оратор оборвал на полуслове песню и, бросив шапку оземь, стал слезать с трибуны.
Старик полковник постоял еще немного, беспомощно развел руками и, наклонив голову, придерживаясь за перила, полез вниз.
Оказывается, маршевый батальон отправляли на германский фронт.
До вокзала солдаты пошли с песнями, их закидывали цветами и подарками. Все было благополучно. И уже здесь, на станции, воспользовавшись тем, что благодаря чьей-то нераспорядительности не хватило кипятку в баках и в нескольких вагонах недоставало деревянных нар, солдаты затеяли митинг.
Появились не приглашенные командованием ораторы, и, начав с недостачи кипятку, батальон неожиданно пришел к заключению: «Хватит, повоевали, дома хозяйство рушится, помещичья земля не поделена, на фронт идти не хотим!»
Загорелись костры, запахло смолой расщепленных досок, махоркой, сушеной рыбой, сваленной штабелями на соседних пристанях, и свежим волжским ветром.
Так мимо огней, мимо винтовок, мимо возбужденных солдат, кричавших ораторов, растерянно-озлобленных офицеров я, взволнованный и радостный, зашагал в темноту незнакомых привокзальных улиц.
Первый же прохожий, которого я спросил о том, как пройти в Сормово, ответил мне удивленно:
– В Сормово, милый человек, отсюда никак пройти невозможно. В Сормово отсюда на пароходах ездят. Заплатил полтинник – и садись, а сейчас до утра никаких пароходов нету.
Тогда побродив еще немного, я забрался в один из пустых ящиков, сваленных грудами у какого-то забора, и решил переждать до рассвета. Вскоре заснул.
Разбудила меня песня. Работали грузчики – поднимали скопом что-то тяжелое.
Э-эй, ребятушки, да дружно! –
заводил запевала надорванным, но приятным тенором. Остальные враз подхватывали резкими, надорванными голосами:
По-оста-раться еще нужно.
Что-то двинулось, треснуло и заскрипело.
И-э-эх… начать-то мы начали.
А всю сволочь не скачали.
Я высунул голову. Как муравьи, облепившие кусок ржаного хлеба, со всех сторон окружили грузчики огромную ржавую лебедку и по положенным наискосок рельсам втаскивали ее на платформу. Опять невидимый в куче запевала завел:
И-э-эх… прогнали мы Николку,
И-э-эх… да что-то мало толку!
Опять хрустнуло.
А не подняться ли народу,
Чтоб Сашку за ноги да в воду!
Лязгнуло, грохнуло. Лебедка тяжело села на крякнувшую платформу. Песня оборвалась, послышались крики, говор и ругательства.
«Ну и песня! – подумал я. – Про какого же это Сашку? Да ведь это же про Керенского! У нас бы в Арзамасе за такую песню живо сгребли, а здесь милиционер рядом стоит, отвернулся и как будто бы не слышит».
Маленький грязный пароходик давно уже причалил к пристани. Полтинника на билет у меня не было, а возле узкого трапа стояли рыжий контролер и матрос с винтовкой.
Я грыз ногти и уныло посматривал на узенькую полоску маслянистой воды, журчавшей между пристанью и бортом парохода. По воде плыли арбузные корки, щепки, обрывки газет и прочая дрянь.
«Пойти panne попроситься у контролера? – подумал я. – Совру ему что-нибудь. Вот, мол, скажу, сирота. Приехал к больной бабушке. Пропустите, пожалуйста, проехать до старушки».
Маслянистая поверхность мутной воды отразила мое загорелое лицо, подстриженную ежиком крупную голову и крепкую, поблескивавшую медными пуговицами ученическую гимнастерку.
Вздохнув, я решил, что сироту надо оставить в покое, потому что сироты с эдакими здоровыми физиономиями доверия не внушают.
Читал я в книгах, что некоторые юноши, не имея денег на билет, нанимались на пароход юнгами. Но и этот способ не мог пригодиться здесь, когда всего-то-навсего надо мне было попасть на противоположный берег реки.
– Чего стоишь? Подвинься, – услышал я задорный вопрос и увидел невысокого рябого мальчугана.
Мальчуган небрежно швырнул на ящик пачку каких-то листовок и быстро вытащил из-под моих ног толстый грязный окурок.
– Эх ты, ворона, – сказал он снисходительно. – Окурок-то какой проглядел!
Я ответил ему, что на окурки мне наплевать, потому что я не курю, и, в свою очередь, спросил его, что он тут делает.
– Я-то? – Тут мальчуган ловко сплюнул, попав прямо в середину проплывавшего мимо полена. – Я листовки раздаю от нашего комитета.
– От какого комитета?
– Ясно, от какого… от рабочего. Хочешь, помогай раздавать.
– Я бы помог, – ответил я, – да мне вот на пароход надо в Сормово, а билета нет.
– А что тебе в Сормове?
– К дяде приехал. Дядя на заводе работает.
– Как же это ты, – укоризненно спросил мальчуган, – едешь к дяде, а полтинником не запасся?
– Запасаются загодя, – искренне вырвалось у меня, – а я вот нечаянно собрался и убежал из дому.
– Убежа-ал? – Глаза мальчугана с недоверчивым любопытством скользнули по мне. Тут он шмыгнул носом и добавил сочувственно: – То-то, когда вернешься, отец выдерет.
– А я не вернусь. И потом, у меня нет отца. Отца у меня еще в царское время убили. У меня отец большевик был.
– И у меня большевик, – быстро заговорил мальчуган, – только у меня живой. У меня, брат, такой отец, что на все Сормово первый человек! Хоть кого хочешь спроси: «Где живет Павел Корчагин?» – всякий тебе ответит: «А это в комитете… На Варихе, на заводе Тер-Акопова». Вот какой у меня человек отец!
Тут мальчуган отшвырнул окурок и, поддернув сползавшие штаны, нырнул куда-то в толпу, оставив листовки возле меня. Я поднял одну.
В листовке было написано, что Керенский – изменник, готовит соглашение с контрреволюционным генералом Корниловым. Листовка открыто призывала свергнуть Временное правительство и провозгласить Советскую власть.
Резкий тон листовки поразил меня еще больше, чем озорная песня грузчиков. Откуда-то из-за бочек с селедками вынырнул запыхавшийся мальчуган и еще на бегу крикнул мне:
– Нету, брат!
– Кого нету? – не понял я.
– Полтинника нету. Тут Симона Котылкина из наших увидал. Нету, говорит.
– Да зачем тебе полтинник?
– А тебе-то! – Он с удивлением посмотрел на меня. – Ты бы купил билет, а в Сормове взял у дяди и отдал бы: я, чай, тоже сормовский.
Он повертелся, опять исчез куда-то и опять вскоре вернулся.
– Ну, брат, мы и так обойдемся. Возьми вот мои листовки и кати прямо на пароход. Видишь, там матрос стоит с винтовкой? Это Сурков Пашка. Ты, когда проходить по сходням будешь, повернись к матросу и скажи: с листовками, мол, от комитета, а с контролером и не разговаривай. При себе прямо. Матрос свой, он в случае чего заступится.
– А ты?
– Я-то, брат, везде пройду. Я здесь не чужой.
Старенький пароходик, замызганный шелухой и огрызками яблок, давно уже отчалил от берега, а моего товарища все еще не было видно.
Я примостился на груде ржавых якорных цепей и, вдыхая пахнущий яблоками, нефтью и рыбой прохладный воздух, с любопытством разглядывал пассажиров. Рядом со мной сидел не то дьякон, не то монах, притихший и, очевидно, старавшийся быть как можно менее заметным. Он украдкой озирался по сторонам, грыз ломоть арбуза, аккуратно выплевывая косточки в ладонь.
Кроме монаха и нескольких баб с бидонами из-под молока, на пароходе ехали два офицера, четыре милиционера, державшихся поодаль, возле штатского с красной повязкой на рукаве.
Все же остальные пассажиры были рабочие. Сгрудившись кучками, они громко разговаривали, спорили, переругивались, смеялись, читали вслух газеты. Было похоже на то, что все они между собой знакомы, потому что многие из них бесцеремонно вмешивались в чужие споры; замечания и шутки летели от одного борта к другому.