— Ладно, ладно, спасибо… родной… ох! — проговорил старик, сжимая губы, чтобы удержать стоны и щелканье зубов.
— Ладно, так и Христос с тобой; спи, авось ночью переможешься, об утро легче станет… Я чай, и нам пора, матушка, — промолвил парень, обратясь к матери; но, увидя, что она молилась перед образами, он взобрался на печку и начал раздеваться.
Немного погодя старушка затушила лучину и присоединилась к сыну.
В избушке стало тихо… Рев ветра, то глухой, как похоронное причитанье, то свирепый и пронзительный, как дикая разгульная песня, загудел снова на дворах и в навесах. Иной раз весь этот грохот метели падал, как бы сломанный внезапно на пути своем вражескою силой, — воцарялось мертвое молчание… И вдруг, откуда ни возьмись, летели новые вихри, росли, подымались хребтами, вторгались со всех сторон в проулки, потрясали ворота, навесы и дико рвались вокруг лачужек, как бы желая срыть их с основания.
Но сколько ни надрывалась буря, сколько ни рассылала она вихрей — все было напрасно; грозный рев не доходил, по крайней мере, до слуха Василисы; утомленная дневными хлопотами и заботами, старушка не успела перекрестить изголовье, как уже голова ее склонилась и сладкий сон оковал ее усталые члены. Что ж касается до Алексея, ему также нипочем был голос вьюги: думая о происшествии в доме старосты, которое разрушало вконец его надежду, он лежал не смыкая глаз и ничего не слышал… Глухой стон, раздавшийся на лавке под образами, вывел его, однако ж, из забывчивости: он вспомнил присутствие прохожего и насторожил слух.
Стон повторился еще протяжнее.
— Дедушка, что ты? — спросил парень, приподымаясь на локте.
— Подь сюда…
Голос, с каким были произнесены эти слова, отозвался почему-то в самом сердце молодого парня; он проворно соскочил с печки, нащупал впотьмах серенку,[75] зажег лучину и подошел к лавке.
Старик лежал по-прежнему врастяжку; члены его, однако ж, перестали трястись и только белые зрачки его блуждали с беспокойством вокруг.
— Что с тобой, дедушка? прихватило, что ли? — вымолвил Алексей, нагибаясь к бледному, заостренному лицу старика.
— Где старуха-то… я ее не вижу… она тебе мать? — произнес больной.
— Мать; а что?.. — спросил Алексей, которого невольно начинал пронимать страх.
— Позови ее сюда… — отвечал старик едва внятно.
Алексей заложил в светец лучину, разбудил мать, и минуту спустя оба очутились подле лавки.
— Тетушка, — сказал старик, обращая тусклый взор на Василису, — пришел, видно, мой час помирать… ты и парень твой… не отогнали меня… пустили как родного… Бог вас не оставит…
— И-и-и, касатик, что ты, опомнись… старее да хворее тебя живут… полно, Бог милостив!..
— Нет, тетка, чую — смерть пришла… спасибо вам… ох… не дали помереть на улице… будьте же до конца родными мне… никого у меня нет… все мое… добро…
Он отвел глаза от старухи и остановился.
— И-и-и, касатик, на что нам добро твое, мы не из корысти какой пустили тебя; мы, касатик, и своим довольны, благодарим Царя Небесного!..
Больной снова устремил потухающий взор на старуху, хотел что-то сказать, но снова остановился. Прошло несколько минут тягостного ожидания для Василисы и ее сына, которые стояли, прикованные страхом, и не сводили глаз со старика. Едва слышный стон вырвался наконец из груди его; он приподнял длинные, сухие руки, вперил полуоткрытые глаза на старуху и произнес отрывисто:
— Пошли… сына в село Аблезино… там за рощей… подле громового колодца… дупло… зарыта ку… кубышка, — двадцать лет копил!.. никому только… не сказывай… — продолжал он ослабевающим голосом. — Вы меня… призрели… возьмите… за добро ваше… Господи! прости прегрешения… ох!..
— Касатик, дедушка! что ты, очнись! Христос с тобой, кормилец! слышь, не сбегать ли парню за попом?.. — крикнули в одно время Василиса и сын ее.
Старик скрестил руки на груди, потянулся и закрыл глаза.
Василиса и сын ее бросились к лучине.
Когда они вернулись к лавке и взглянули при трепетном свете угасающей лучины в лицо прохожему — он был уже мертв.
Катилося зерно по бархату,
Слава!
Еще ли то зерно бурмицкое,[76]
Слава!
Прикатилось зерно по яхонту,
Слава!
Крупен жемчуг с яхонтом,
Слава!
Хорош молодяк с молодкою!
Слава!
Народная песня
Зима прошла давным-давно; о вьюгах и метелях и помину не было в нашей деревушке. Мужички только что поубрались с хлебцем и откосились. Улица, заметенная когда-то сугробами снега, представляла теперь самое оживленное и веселое зрелище. Повсюду толпился народ; в околотке[77] деревень было немало, и, по принятому обыкновению взаимного угощения на храмовых праздниках, все окрестные обыватели сошлись и съехались к соседям.
Время выдалось к тому самое пригодное: день был прекрасный; на небе ни облачка, в воздухе стояла такая затишь, что осиновый лист не шелыхался. Все располагало к веселью. И нельзя, впрочем, было жаловаться — веселились изрядно! Песни, крики, шум, несвязный говор раздавались со всех сторон, лучше чем на ином базаре. Красные рубашки, шапки с золотом, повитые цветами, желтые и алые платки, понявы сияли таким ослепительным блеском, что даже и у трезвых рябило в глазах. Шум, носившийся над деревней, переходил постепенно из одного конца в другой: то подымался он вокруг рогожного навеса купца с красным товаром, расположившегося подле часовни у колодца, то вдруг неожиданно сосредоточивался на середине улицы, где водили хороводы… Звонкая, оглушительная, дребезжащая песня охватывала на минуту всю деревню, и снова все это заглушалось ревом, визгом и хохотом, раздавшимся внезапно из толпы фабричных, глазевших, как боролись два дюжие батрака с ближайших мельниц.
Время подходило уже к вечеру, когда знакомый наш Савелий Трофимыч вышел на крылечко своей избы, сопровождаемый пономарем и сотским.
— Ну, Кондратий Захарыч, не взыщи за угощение, чем богаты, тем и рады, год выдался плохой, наказал нас Господь… не взыщи — укланялись, видит Бог, укланялись, — сказал Савелий, принимаясь обнимать пономаря.
— Много довольны… много… дай Бог век с тобой хлеб-соль водить!.. — отвечал гость, утирая обшлагом рукава следы поцелуев радушного хозяина.
— Не взыщи и ты — ничего не жалели для дорогого гостя, — продолжал Савелий, обращаясь к сотскому, который следовал сзади и, зажмурив глаза, придерживался к стенке.
Но Щеголев, вместо ответа, покачнулся в сторону, приложил ладонь к правой щеке, осклабил беззубые свои десны и запел хриплым голосом:
Ох, плыла-а утка!
Плы-ла ут-ка…
Вдоль по морю…
— Полно, Щеголев… полно же, — заметил с укором пономарь, удерживая сотского, который, очутившись на дворе, чуть было не клюнулся на порожнюю телегу.
— Не замай его, Кондратий Захарыч, ноне все у нас в росхмель… слышь, как потешаются?.. Ты куда, Кондратий Захарыч? — спросил Савелий, останавливаясь под воротами.
— На новоселье…
— Ой ли, к кому?..
— К Алексею; как шел к тебе, встретился я с ним — звал под вечер.
— Пойдем вместе; он и меня звал… а разве ты не был у него?
— Нет, не привелось.
— Стало, и избы его не видал… Ну уж, вот так изба, Кондратий Захарыч!.. такой, кажись, во всем околотке нету.
— Слыхал, слыхал; да где ж видеть? я с самой зимы — помнишь, у тебя угощались? — с той поры не наведывался к вам в деревню.
— Двести рублев за избу-то дал…
— Сказывали мне, — отвечал пономарь, придерживая Щеголева, который совершенно неожиданно приткнулся к нему спиною, — правда ли, Савелий Трофимыч, говорят, нищенка-то отговорил ему тысячу рублей?
— Нет, тысячу не тысячу, а верных четыреста.
— Скажи на милость, какое дело! Сказывали, случилось то в ту самую пору, как мы у тебя пировали, в Васильев вечер, помнишь, кто-то еще стукнул в окно?
— Ну, вот поди ж ты! Эка дурость напала тогда на нас!.. Ведь стучал да просился тот же нищенка; а нам спьяну-то показалось и невесть что… Стучал это он по всем дворам, ходил, ходил да и набрел на Василисину избу, те его и пустили… Пришла ночь; полеглись, вот и стал он отходить. «Так и так, говорит: вы, говорит, меня не отогнали — вам и добро мое…» Поведал им, где и как найти… аблезинский барин все как есть велел передать Алексею, и нашу деревню повестил, — все им досталось.
— Подлинно диковинное дело и всяческого любопытствия достойно, — перебил пономарь, пожимая плечами и подымая брови. — Скажи на милость, Савелий Трофимыч, как же это староста наш подался?.. сказывали, был он в ссоре с их домом, — знать этого, говорит, не хочу!..
— Да мало ли что говорит он… корячился, пока у Алексея гроша не было, а как понюхал, как доведался, так и перечить не стал; каженник, да каженник — только бывало и слышно… а тут обрадовались, пошли вертеть хвостом… оглянуться не успели, как они свадьбу сыграли…