— Сразу после обеда приедет? — спрашивает мать, глядя на Анну. Уже вторую неделю они говорят лишь об Аннином женихе. Анна слегка шевелит губами, но ничего не отвечает.
За нее отвечает отец:
— Должно быть… Может, сразу из церкви…
— Надо сказать девушкам, чтобы картошки начистили, — замечает мать, но по ее голосу понятно, что картошку чистить не к спеху. Затем она снова смотрит на Анну, но дочь сидит, уставившись в стол с таким видом, словно все эти разговоры ее вовсе и не касаются.
Некоторое время все молчат, Катрина села на прежнее место, рядом с сестрой, боком к столу. Пышный мак забавно покачивается на гладко причесанной голове, глядя на девушку нельзя не засмеяться. Старики переглядываются. У отца в глазах что-то вспыхивает, трубка быстро скользит из левого угла обратно в правый.
— Почему ты, Анна, все молчишь? — спрашивает он необычно громко, и его щеки под бородой почему-то слегка краснеют. — Все сидишь да слушаешь, а ни слова не скажешь.
Анна поднимает глаза и пожимает плечами.
— А что мне говорить?
— Что? — вмешивается мать. — Неужто невесте нечего сказать? Свадьба совсем близко, все надо приготовить, за всем приглядеть, а ты сидишь, словно у тебя еще целых полгода впереди.
— Да она всегда такая, коли ей что-нибудь не по душе, — замечает Катрина, и в ее низком голосе звучит зависть, тайное недоброжелательство некрасивой сестры к красивой.
— Не по душе, кхе… — Отец хватается рукой за окладистую бороду, словно та воспламенилась.
Мать упирается обеими руками в колени и, поджав губы и щурясь, смотрит на Катрину.
— Что ты болтаешь! Что же ей не по душе? Чего ей не хватает? Чего ей еще надо?
Вопросы обращены к Катрине, но смотрит мать на Анну — не скажет ли она наконец, о чем думает целыми днями. Но Анна как будто ничего не слышит.
Потом Катрина поворачивается лицом к столу.
— Не по душе ей, я знаю. Вот увидите, как она еще… — Старшая сестра говорит это злым, обиженным голосом, слегка присвистывая сквозь неровные зубы. — Помните, как управляющий из имения сватался: весь день человек прождал как дурак, а вечером она сказала, что не согласна…
Анна с интересом слушает сестру, будто и не подозревает, что речь идет о ней самой. Отец вынимает изо рта трубку и с шумом далеко сплевывает, а мать беспокойно ерзает, словно ей жестко сидеть на плетеном камышовом стуле.
— Чепуха! — бросает отец и еще раз сплевывает. — Чепуха, говорю.
Мать встает, оглядывает всех троих бегающим взглядом и машет рукой.
— Тогда… она ведь еще молоденькая была, а управляющий этот тоже не бог весть кто — разве что язык хорошо подвешен да зеленая шляпа на голове, а то кто он — скитается по свету, у чужих служит. Бога благодарить надо, что тогда так получилось.
Но отец другого мнения.
— Чепуха! Айзозол тоже… я не спорю… только Айзозол он был — Айзозолом и останется. А сколько управляющих потом сами в помещики вышли, да…
— Да, — Катрина снова сердито смотрит на сестру, — весь день просидела, словно воды в рот набрала, а вечером говорит: нет!
Теперь Анна медленно проводит рукой по лицу и поднимает голову. И голос ее звучит грустно и устало:
— Ну и что ж? Не могла же я без любви пойти…
— Любовь! — почти одновременно восклицают Катрина с матерью, и обе осекаются. Это слово им кажется таким странным и даже неприличным… Они переглядываются и от стыда густо краснеют. Отец хватается обеими руками за бороду и отводит глаза. В книге псалмов или в Святом писании это слово звучит так ласково, проникновенно, таинственно, но в повседневной жизни, в разговорах о практических брачных делах вызывает такое же неприятное чувство, как и зубоскальство парней, которые, собравшись в кучку, шепчутся, поглядывая на девушек.
Анна глядит на сестру и на мать, и в ее грустных глазах что-то вспыхивает и исчезает за длинными ресницами. Она молча поднимается и идет к калитке.
Мать не то с недоумением, не то в испуге пожимает плечами и, глядя вслед Анне, шепчет:
— Ну… слава богу, что сегодня уже оглашение.
— Кхе! — откашливается отец и переталкивает трубочку в другой угол рта.
За лугом Аплоциней и скошенным полем клевера крутой пригорок. По ту сторону его тянется каменистое, заросшее осокой и таволгой высохшее русло реки, а на самой его вершине растет высокая береза с развилистым стволом. Развилье широкое и ровное, как сиденье. Аплоцини не знают, что Анна любит здесь сидеть с книжкой в руке, привалившись спиной к почти белому стволу.
На этот раз она сидит без книги и, сложив руки, неподвижно смотрит на высохшее русло реки. Что приковало ее внимание? Белые, гладкие, сверкающие на солнце камешки или мелькающие над деревьями стрекозы? Смотрит она, как ветерок треплет осоку и лохматые камыши, разрушая кропотливую работу пауков, или как молодые аисты, учась летать, неловко поднимаются и опять падают на желтые соседские копны ржи? Нет, она ничего не видит. Она присматривается и прислушивается только к самой себе.
Вторую неделю уже она присматривается и прислушивается к себе и удивляется тому, что видит и слышит. Удивляется, — тоскует и терзается — с каждым днем она все отчетливее видит перед собой высокую толстую стену, которую нельзя пробить, через которую нельзя перелезть. А за стеной — Катрина, мать, отец, Айзозол, управляющий имением… Никогда ей не сойтись с ними!
Для них все просто, понятно и ясно. Они могут решить судьбу человека, пока распивают бутылку рома, решить на всю жизнь. Они все исчисляют в цифрах, по испытанной таблице умножения. И ответ у них всегда верный, очевидный для каждого, не вызывающий сомнений. Даже Анна не может найти ошибки, хотя вот уже вторую неделю ищет ее. Правда, она из тех девушек, которым трудно подыскать хорошего мужа, — ну, там красавица, но этого недостаточно; мало ли на свете красивых девушек! Две тысячи — деньги небольшие для такого приятного и оборотливого человека, как Айзозол, особенно если принять во внимание, что настоящей хозяйки из нее не выйдет: например, сено косить или лен теребить она никогда даже не пыталась, и ей противно месить грязь на скотном дворе. Но ей и не придется сразу браться за хозяйство, потому что у Айзозола мать еще не старая, она все делает по дому. А сам Айзозол человек приятный, обходительный, да еще и молодой в придачу. Ничего плохого о нем не говорят. Конечно, выпивает немного, но кто же из молодых людей не пьет. И еще несколько лет назад поговаривали о какой-то некрасивой истории с батрачкой, всем известной Триной Лайдынь, но подробностей никто так и не знает… И с какого конца ни подойди, все равно приходишь к одному: такой муж, как Айзозол, — для нее счастье, великое счастье… И все кругом так считают.
Вокруг царит глубокая, торжественная воскресная тишина, но в голове у Анны звенит и гудит, щеки пылают, и на глазах, против воли, выступают слезы. И где-то внутри кто-то назойливо, не переставая, кричит: «Нет! нет!» Она хорошо помнит, что и тогда, когда отец, мать и Катрина, сочувственно улыбаясь, обступили ее, а она, стыдливо опустив глаза, еле слышно сказала Айзозолу: «Да», — тот же голос громко и угрожающе кричал: «Нет! нет!..»
Она стискивает зубы и со злостью шипит: «Да! да!»
Затаив дыхание, противясь одолевающему ее страху, она прислушивается к себе… Может быть… Сперва — молчание, а затем с недвусмысленной ясностью, словно тяжелый и звонкий удар молота, отдаваясь во всем ее теле, снова раздается неумолимое «нет».
Руки у нее безжизненно опускаются, голова, словно обессилев, клонится набок, припадает к белому стволу березы. Глаза ее смыкаются, лишь веки изредка вздрагивают, точно листья в полуденную жару перед грозой.
И вдруг она вскакивает на ноги, словно ее вспугнули, затем опять садится на прежнее место, прижимает ладони к вискам, пылающим щекам и воспаленным глазам. И чем дольше она так сидит, тем больше ее охватывает страх и недоумение. Этого не может быть, эти последние полторы недели — только недоразумение, дурной сон… Надо пробудиться, протереть глаза, чтобы все рассеялось, как призрак, как туман, чтобы на душе снова стало легко и свободно. Она не может пойти за Айзозола, не может, не может, не может… Слезы неудержимо текут между пальцев, падают на пряди распустившихся волос. Старая береза задумчиво покачивает зелено-серой вершиной, и ее грустный шелест проносится над полем.
До слуха Анны Аплоцинь долетает неожиданный шум — это стучат колеса брички по большаку. Анна вздрагивает и уголком передника быстро вытирает глаза. Ей знакомо это тарахтенье, раз пять-шесть она уже прислушивалась к нему с тревожным сердцем, судорожно сжимая пальцы. Над поворотом большака, над купой ив и серой ольхи всплывает белое продолговатое облачко пыли, на минуту, будто в нерешительности, застывает на месте, затем потихоньку тянется к Аплоциням, становясь все заметнее. И оставленная им в воздухе полоса медленно оседает на ивы и ольхи. Анна так пристально смотрит на это облако, что у нее высыхают слезы на глазах и она забывает о своем волнении. Может быть, это облачко остановится, повернет назад, рассеется? Но нет — зачем ему поворачивать: оно знает свою цель, оно движется вперед смело и уверенно. Вот оно горделиво обвивает липы в конце аплоциньской дороги, и Анне кажется, что листва их тускнеет, блекнет. На немощеной дороге к усадьбе стук колес умолкает. Но над полускошенной нивой то и дело мелькает окованная медью дуга. Все девушки-невесты с тоской и надеждой поглядывают на поблескивающую медью дугу Яна Айзозола. Анна Аплоцинь опускает глаза, смотрит на свои сложенные на коленях руки и думает только об одном: нет она ни за что не пойдет домой! Пускай он напрасно ждет ее, пускай уедет, не повидав ее. И все-таки она встает, обдергивает платье и бредет вдоль луга к дому. Сжатые губы ее едва шевелятся, беспрерывно шепча: