— Так я думаю, на отруба мерекают. Об этом и речь у них всю ночь шла.
— На отруба? — вскинулся Петька, словно его пчела ужалила.
— Кодекс Митенька притащил, — спокойно и с усмешкой продолжал батрак. — О-ох, жу-улик мужик. Как есть аблакат. И вот вычитывает, вот разъясняет. О-ох, сухой!
— Ну, ну! — теребил Петька.
— А чего ну? Говорю тебе: заявление в узу послали, чтобы отрезали им прежние участки… Вот она, земля-то их бывшая, — указал батрак к Левину Долу. — Самая что ни на есть удобь.
Петька сжал кулаки, погрозился по направлению к селу, где, возвышаясь над всеми избами, блестела от солнца зеленая, недавно крашенная крыша Лобачева, и прокричал:
— Ах ты… з-зараза….. Погодь, мы тебе, толстозадому, зададим отруба!
Обращаясь к Алексею, пожаловался:
— Видал эту штуку?
— А я о чем вам говорил? — сощурил глаза Алексей.
Афонька разлегся на меже.
— Всю ночь заговор был. Двери затворили на крючок, окна занавесили. Хозяин про отруба крутит, Митенька — про аренду госфондовской земли, а Нефедушка — про товарищество. Это дело, говорит, у государства в почете. Хотел я до конца прослушать, на чем порешат, да турнули меня в шею. Во-о, дела-то пошли!
Вскочил с межи, одернул рубаху, подпоясанную чересседельником, и, прищурившись лукаво, добавил:
— А еще кто у них был на заговоре, ахнете, если узнаете.
— Наверно, поп? — предположил Петька.
— Поп, только совецкий.
— Ну, не тяни, говори.
— Степка Хромой, вон кто!
— Ври! — вскричал Петька.
— Глаза лопни-и. Они с Митенькой и над кодексом торчали.
Прыгнул Афонька на телегу, взял вожжи, ударил лошадь и прокричал:
— Ничего я вам не говорил, а вы меня не видали!
— Ладно! — махнул Петька ему вслед. — Испугался.
Купались в глубокой выбоине. Вода была холодная, но Петька словно не чувствовал этого. Он шумно плескался, нырял, брызгался, фыркал. Скоро вода в выбойке стала так же мутна, как и его мысли.
Алексей ко всему отнесся спокойно. После купанья, когда Петька, что-то бормоча, все еще никак не мог попасть ногой в штанину, Алексей уже сидел на бугорке.
— Ты, говорят, с Наташкой крутишь?
Петька совсем не ожидал такого вопроса.
— Кто наврал?
— Слухом земля полнится.
— Плюнь тому в глаза, кто говорил, — покраснел Петька.
— А кто бы, ты думал, передал мне?
Всех перебрал в уме, подумать не на кого. «Разве она?» — и решительно выпалил:
— Не верь ей.
Алексей вопросительно посмотрел:
— Кому?
— Дарье!
— А почему ты знаешь, что она сказала?
— Да потому, что она сама с тобой тоже…
— Тоже? — поймал Алексей. — Стало быть, правду говорила?
Петька спохватился, но уже было поздно.
— Чепуха! — стукнул он кулаком по земле. — Наташку я не люблю…
— Только часто поглядываешь?
— Она мне так просто… нравится.
— Ага, понятно. Расскажи-ка по душам.
И Петька рассказал все, как им с Ефимкой нравится Наташка, какой у нее характер, синие глаза, какой звонкий голос и какая она песельница. Все рассказал Петька: и как Ефимка уходил с ней вдвоем, а он один оставался, и как Лобачев Карпунька пристает к ней и ломает ей руки, и какая у Петьки бывает тоска.
От Левина Дола виднелись леонидовские гумна с редкими ометами прошлогодней соломы, не раз перемытой дождями, обдутой сквозным ветром и дочерна прожаренной солнцем. Кое-где, то скособочась, то накренившись, одиноко торчали пустующие сараи. Многие из них без крыш, иные ощерились голыми скелетами стропил.
Вправо стена гореловского леса, наполовину вырубленного, рядом в тополях синяя церковь. Кресты на ней пошатнулись, словно кто-то ударил по ним оглоблей, и вся она облезла, облупилась.
При въезде в улицу, где стоят бедняцкие избенки, — кладбище. Кроме могил да трех ветел, ничего не видно на этом последнем и неминучем убежище человека. Давным-давно порублены кресты на растопку самогонных аппаратов, растащены кладбищенские ворота.
Алексей с Петькой прошли на опушку леса, а там тропинкой направились на гумна второго общества.
Бабы мелькали в коноплях. Они брали посконь.
— Которой межой идти-то к нему?
— Вот по этой, — указал Петька на узкую тропку. — Видишь, во-он раскрытый угол избы. Его хоромина.
Еще с самого гумна уже слышалась чья-то звонкая ругань. Лишь подойдя к огороду, где кончались конопли и начинался картофель, увидели они двух баб. Одна стояла сзади двора кривого Семы, другая по соседству. Ругань была в самом разгаре. Возбужденные и потные, словно только что пришли с молотьбы, они, совершенно не слушая одна другую, так ожесточенно ругались, столько выбрасывали слов, что пожарник Андрияшка никогда столько не выбросит из пожарной кишки воды в пекло огня.
Сколько ни вслушивались Петька с Алексеем в ругань, так и не могли понять, из-за чего сцепились бабы. Судя по тому, как они срамили друг друга, можно было подумать, что ругались из-за чего-то большого и серьезного.
Петька подошел к тетке Анне, тронул ее за плечо и спросил:
— Почему война открылась?
Но вместо ответа тетка Анна еще пуще набросилась на Левонтиху и, указывая ей на Петьку с Алексеем, пронзительно закричала:
— Ты гляди, ты у меня гляди, глазопялы твои бельмы, вон они свидетели, во-он! Они живо на всяком суде докажут, что ты как есть воровка.
— По-ого-одь, — уже вступился Петька. — Ну как это мы можем доказать, тетка Анна, когда совсем не знаем, из чего вы ругаетесь.
— И знать нечего, — не обращаясь к Петьке, а все крича Левонтихе, скороговоркой продолжала тетка Анна. — Знать нечего. Кого хошь опроси, двор под двор вся улица ее знает, все село знает, как она из-под чужих кур яйца таскает. На-ка ты, поди-ка ты! — развела руками и ощерилась тетка Анна, передразнивая соседку: — «Это наша молодка сне-есла». Черта вам безрогого снесет молодка, а не яйцо.
— Тьфу, чтоб вас! — разочарованно плюнул Петька и повел за собой Алексея в избу к дяде Семе.
Следом же за ними пошла и тетка Анна, тяжело дыша и все оглядываясь назад.
— Ну из чего вы? — остановил ее Петька.
Тетка Анна, изменив голос, спокойно рассказала:
— Каждый день у нас грех. Курица наша, голошейка, дьявол ее потопчи за это, все время несется у них. Уж я ее и за ногу к гнезду привязывала и решетом накрывала, нет, не сидит в своем гнезде, что ты хошь. К ним все рвется. Вишь, у них гнездо слаще. А снесет у них, — караулю ведь я, — говорю: «Мое яйцо», а она: «Раз в нашем гнезде — мое». — «Как, говорю, ваше? Разь я от своих кур не знаю какие яйца? От голошейки как раз продолговатенькое, с крапинками». Ну, чего с дурой делать, в пору на суд подавать. А все жадность ихняя, все богаче всех хочется быть. Это на чужих яйцах-то? Пого-одь, господь дознается, накажет за это.
Кривой Сема стучал в сенях, мастерил грабельцы к жнитву. Приход неожиданных гостей смутил его, а когда Алексей, здороваясь, протянул ему руку, он предупредительно вытер свою о штанину.
— Готовишь? — опросил Алексей.
— Надо, — повертев в руках грабельцы и отложив их, ответил Сема.
— А мы к тебе неспроста, — вскинув глазами на раскрытый угол сеней, проговорил Петька. — Мы к тебе по делу пришли.
Не зная, какое у них может быть «дело» до него, кривой Сема оробел. Оглянувшись, словно ища что-то, боязливо опросил:
— По какому?
— Тебе нынешнюю ночь ничего не снилось?
Тетка Анна, насторожившись было, теперь рассмеялась и махнула на мужа рукой.
— Чего ему, кривому идолу, пригрезится. Всю ночь храпел так, что небось на той улице было слышно.
— А тебе? — спросил уж ее Петька.
— Меня всю ночь опять домовой душил, — серьезно ответила она, хватаясь за грудь. — Прямо дыханье сперло… Вот навязался, окаянный, на мою голову.
— Не слушайте ее! — перебил кривой Сема. — Чахотка к ней пристала, а она на домового валит.
— Сам ты чахотка, — отозвалась тетка Анна. — Что, не знаю, что ль, я? Вениками хлыстал, тоже скажешь, чахотка? Не-ет, тут аль домовой, аль все двенадцать лихорадок привязываются.
Из избы и с улицы прибежали ребятишки, чужие и кривого Семы. Они с удивлением и любопытством рассматривали Алексея. Больше всего их занимал значок на его фуражке. Подталкивая друг друга, они указывали на него и горячо обсуждали: что такое значит — молоток с лопаткой крест-накрест?
— Вам что? — крикнул на них Сема. — Ну-ка, марш отсюда!
И щедро всем роздал подзатыльники.
— В артель мы тебя пришли записывать, — осекшимся вдруг голосом произнес Петька.
Кривой Сема испуганно метнул на него глазами, переступил, будто кто-то под ноги подсунул ему горячие кирпичи, и, поглядев на застывшую с открытым ртом жену, переспросил: