— А… Дошло?
— Взяло за душу, товарищ Зиновьев.
Птица вьет гнездо… Да, Григорий Евсеевич Зиновьев, конечно, не забыл эту свою метафору, явившуюся ему в минуту ораторского озарения. Пожалуй, эта его речь, произнесенная примерно через неделю после того, как «швейцарцы» добрались в Петроград, означала, что он, Зиновьев, определился, примкнул к тезисам Ленина.
Накинув пальто, Григорий Евсеевич выбрался на балкон особняка приветствовать подошедшее с Выборгской стороны шествие участников митинга, что был проведен районным комитетом большевиков. Светящиеся шары фонарей и косые полосы электричества из окон выделяли там и сям простертые над головами кумачовые полотнища, кратко взывавшие: «Хлеба! Мира! Свободы!» Кумач на свету рдел, а в сгущениях мглы казался почти черным.
Именно там какой-то не лишенный фантазии журналист ухватил этот образ-игру красного и черного, — чтобы в своем завтрашнем отчете написать про цвета анархизма, реющие вокруг штаб-квартиры Ленина.
Наследник Бакунина, анархо-большевик — такая слава явившегося из-за границы вечного раскольника, всех огорошившего своими тезисами, уже гуляла на столбцах множества газет, катилась по Руси. Уже и пером Плеханова было засвидетельствовано: «Ленин со всей своей артиллерией переходит в лагерь анархизма».
Бюро ЦК большевиков не поддержало Ленина; в Петроградском комитете его позиция собрала только два голоса, а вот Выборгский райком первым принял тезисы.
…С балкона кто-то объявил:
— Слово предоставляется члену Центрального Комитета партии товарищу Зиновьеву.
Гомон сборища стихает. Зиновьев стоит у балконных перил, непокрытая, в ободке вьющихся волос голова и крупный корпус в незастегнутом пальто явственным силуэтом вычерчены на фоне освещенной двери. Слегка склонившись, он выкрикивает:
— Товарищи!
Голос высок, почти как мальчишеский дискант. Дальнейший зачин речи идет на той же верхней ноте. Со стороны может почудиться, что в полутьме говорит не этот большемерный мужчина, а кто-то другой, скрытый за ним. Лишь постепенно отделываешься от такого впечатления. Голос уже не назовешь тоненьким, он оказывается звеняще сильным, далеко разносится в просторе улицы.
— Мы, пролетарские революционеры, требуем: вся власть Советам! Что же это такое: власть Советов? Птица вьет гнездо…
Улеглись невнятные шумки толпы. Можно слышать тишину.
— Вьет гнездо, как велит ей инстинкт, и еще сама не сознает, что же она, собственно, строит. Рабочий класс, руководимый инстинктом, создал свои Советы, но еще не совсем уяснил их смысл. Ведь он свивает, вылепливает новое общественное устройство, новую власть, принадлежащую всему народу, который сам станет управлять всеми делами без каких-либо стоящих над ним распорядителей. Это и будет истинной свободой, какую не знает ни одна буржуазная республика.
Речь льется вдохновенно, головы подняты к оратору. Боковой свет отражен в его поблескивающих волосах, в бледном, точно бы прибеленном лице. Завладев слушающими, он будто внушает: надо лишь захотеть, лишь протянуть руку и — вот она, желанная, небывалая доселе жизнь, власть мозолистых ладоней, власть Советов.
Нисколько не слабеет тонкий голос.
— Птица вьет гнездо. Пролетариат инстинктивно организует не только Советы, но и свои вооруженные дружины. Рабочие добывают оружие, еще даже не осмыслив, что поголовно вооруженный народ — это и будет новая всеобъемлющая власть, новое государство, которое явится предтечей отмирания, исчезновения всякого государства.
Зачаровавший рабочую толпу, проговоривший более часа, Зиновьев награжден взметом одобрения. Долго бухают хлопки. С балкона он шагает в обширную комнату, где размещены несколько столов и шкаф, вся, так сказать, служба Центрального Комитета партии. Из боковой двери к нему скорой походкой идет Ленин, характерно выставив плечо, будто забияка. Но слова не забиячливы:
— Теперь, дорогой друг, скачите в «Правду». Приглядите там за номером. У меня зарез. Наверное, ночью забегу.
Казалось бы, в деловом говорке Ильича не разыщешь отклика на речь, которая еще и в ту минуту отблескивала вдохновением на приобретшем артистизм, вскинутом, с бисеринками влаги у верхней кромки лба лице Зиновьева. Однако Старик назвал его не Григорием, не батенькой, не сударем, а дорогим другом. Обоим понятно: Зиновьев следует за Лениным, разномыслия канули, упоминать о них не нужно. А сантименты — по боку!
В том же темпе Ленин спешит обратно к оставленной на минуту работе, скрывается за дверью.
У противоположной стены в тени, отбрасываемой шкафом, стоит Коба. Поверх разлохмаченной темной фуфайки надет серый пиджак. Взгляд скошен на Зиновьева. У Кобы порою бывает этакий тяжелый, из-подо лба взор, к какому подходит выражение: положил глаз. Низковатый грузин все слышит, все примечает и молчит. Зиновьев, будто ощутив некое прикосновение, оборачивается, смотрит в упертые зрачки. И, приблизясь, улыбается.
— Так оно, Коба, и сбудется. Мы на своем веку это увидим: государство отомрет.
Сталин по-прежнему безмолвствует. Сдается, он и не ответит. Но все-таки цедит:
— В Швейцарии?
Реплика весома. В ней многое содержится. Зиновьев, однако, находчив:
— Конечно, не в одной же матушке-Руси.
Коба молчит.
…Недолгое время спустя тезисы Ленина собрали большинство на петроградской городской и на Всероссийской партийной конференциях. Переломил себя и упрямый Коба, присоединился к Ленину. Но уже и тогда воспользовался формулой, свидетельствовавшей, казалось бы, только о скромности: «Мы, практики». Так и вел себя скромнягой, пренебрегал авансценой, изредка давал короткие статьи, занимался невидной, подчас мелочной, требовавшей муравьиного упорства организаторской работой.
Теперь, после июльских потрясений, когда первым людям большевистского ЦК угрожал арест, у него, словно в предвидении такого оборота, был готов для них тайный приют.
Приведя к Аллилуевым Зиновьева и его жену, Коба в какую-то минуту сказал Ольге Евгеньевне:
— Устрой их в детской.
(К слову заметим, что детской в этой квартире именовалась комната, в которой жили Ольга Евгеньевна и дочери, а столовая служила обиталищем Сергею Яковлевичу и Феде.)
Лилина объявила, что не будет ночевать. Она должна вернуться к сыну, нельзя оставить восьмилетнего Степу.
— Завтра понаведаюсь.
Григорий Евсеевич покивал. Сталин грубовато вмешался:
— Туда-сюда, товарищ Лилина, не бегайте. Дам знать, когда понадобитесь.
Несколько погодя Коба заглянул в свою пустующую комнату. За ним вошла и Ольга.
— Сосо, ночевать будешь?
— Нет. Проветри хорошенько, чтобы не пахло табачищем.
Такое было странно слышать от заядлого курильщика. Разъяснений не последовало. Этот дальний уголок квартиры Коба предназначал Ленину.
Ленин пришел к Аллилуевым утром на следующий день. Он, разыскиваемый для ареста, прибег к некоторым мерам предосторожности: не ночевал дома и сменил кепку на купленную еще в Стокгольме круглую шляпу-котелок с загнутыми полями. Этот головной убор поразительно его менял. Сквозь тяжелую дверь и обширный вестибюль к лифту проследовал вполне приличный, профессорского вида, с рыжими усами и бородкой господин. В такт шагу он небрежно вскидывал тросточку. Его темный в полоску недорогой костюм выглядел свежим, отутюженным, синеватый в белую горошину галстук аккуратно прилегал к светлой сорочке, ботинки-бульдожки безукоризненно блестели — Ильич в решающие часы жизни, как однажды мы упомянули, бывал особенно требователен к своему обличию.
Днем на квартиру-вышку один за другим собрались некоторые члены ЦК, а также Надежда Константиновна и Мария Ильинична.
Разговоры не вязались, были натянутыми, пока наконец не зашла речь про то, что теперь нависло. Как отнестись к приказу об аресте? Должны ли Ленин и Зиновьев пойти арестовываться, чтобы затем в гласном суде дать бои клеветникам? Или же скрываться?
Обсуждение происходило в предоставленной Зиновьеву детской. Ворох свежих газет громоздился на столе — почти в каждой был перепечатан появившийся вчера донос, в котором Ленину приписывались связи с германским генеральным штабом, или попросту шпионство. Тут же возле газет горкой на тарелке красовалась клубника, которую утром принесла с базара, как скромный подарок Владимиру Ильичу, явившаяся из загорода старшая дочь Аллилуевых. Однако по странной иронии житейских мелочей Ленин со дня рождения не мог есть клубнику: даже одна съеденная ягода неминуемо вызывала крапивницу, медики называют это идиосинкразией.
Да и никто из собравшихся не трогал ягод. Только Сталин время от времени подходил к столу, набирал без стеснения пригоршню. Он выделялся здесь спокойствием.