— Это черт знает что! Безобразие! Вечно вы самовольничаете, лейтенант! Кто вам разрешил?..
Однако, что бы ни говорил старик, отцовской любви ко мне в глазах ему не спрятать.
Задание мы выполнили. Захваченный нами «язык» оказался эсэсовским офицером. Здоровенный, на длинных, как циркули, ногах детина. Прическа у него под фюрера. Высокомерен, на людей не глядит,
Встретил вторично я его в штабе после допроса и диву дался. Едва заметив, меня, он, как ужаленный, вскочил со стула, вытянулся, щелкнул каблуками.
Я улыбнулся, сказал на его родном языке:
— Ну, как, старый друг, отдыхаешь?
Он кивнул головой:
— Вы ейст Херкулес! Вы корош ошен официр.
Глаза его, однако, не могли скрыть жгучей ненависти.
— Улыбается, подлюга! — проворчал Захаров, вызвавшийся лично доставить немца в штаб армии. — Отпусти этого матерого нацистского волка, он горло тебе враз перегрызёт. Мне тут минуту назад порол, мухомор несчастный, ерундистику всякую — всем, мол, вам капут... Моя бы воля — я бы ему, гаду, показал «капут»!..
В медсанбат к Наташе я попал на вторые сутки. Мы собрались ехать туда вместе с Саниным, но его, как всегда, опять срочно вызвало армейское начальство.
Наташа медленно приходила в себя, и доктор был обеспокоен не на шутку.
— Ну, как рана, очень опасна? — спросил я.
Седовласый полковник медицинской службы задумчиво и устало ответил:
— Нервы у нее, как расстроенная балалайка! Ссадины в горле. Кризис может наступить внезапно. И никакие меры не помогут. Что у нее там была за схватка? Кто ее душил? А вообще, батенька вы мой, ходить за «языком» — не бабье дело. Да, да! Об этом я немедленно донесу в высшие инстанции.
«Какая схватка? — думал я, не понимая доктора. — О чем он говорит? Откуда ссадины?»
— А вы, говорят, молодцом вели себя! — светясь, посмотрел на меня доктор. — Оказаться выше труса, который всегда живет в нас в такие минуты, значит быть настоящим человеком.
— Вы разрешите мне повидаться с больной?
Доктор удивленно сдвинул на лоб очки: в своем ли
я уме?
— Разумеется, не разрешу, — сказал он и тотчас оставил меня одного. Но медсанбата я не покинул и к вечеру все-таки смог проникнуть к Наташе. При виде ее невольно вскрикнул. Неестественно белое, точно вылитое из гипса, лицо, синие губы, подбородок высоко поднят. Она слышала, что к ней вошли, но ни одним мускулом не выдала этого. Неподвижные глаза устремлены в потолок.
Почти беззвучным шепотом я позвал ее.
Она с трудом повернула слегка голову и некоторое время не узнавала меня; безразличие и страшная усталость сквозили в. ее взгляде. И вдруг, приподнявшись на локте, она с испугом подалась к стене. Глаза ее расширились. «Нет... нет...» — хрипло выдавила она и, упав на подушку, заметалась, заплакала.
Меня тут же выдворили из палаты. Вторично я не решался ее навестить и попал в медсанбат лишь спустя две недели, перед самой отправкой ее в тыл.
— Метелин, — сказала Наташа (по нашей просьбе нас оставили одних), — я часто удивлялась вам. Теперь могу сказать — любила вас самозабвенно, расточительно и глупо. Ради вас готова была на все, из-за вас решилась даже на... брак с Зубовым. — Горькая усмешка коснулась ее бескровных губ. — Вы были правы, к сожалению. К сожалению, не потому что произошло такое, а потому что оказались правы и на этот раз. Вы предсказали Зубову смерть. Я вас отлично поняла тогда. Но я не предполагала одного — что именно я приведу в исполнение смертный приговор...
Я молчал. Зубов. И здесь Зубов. Вот, оказывается, где ключ. Вот почему отстала Наташа.
Говорила она почти бесстрастно.
— Этот человек клялся в искренности, умел, как поэт, говорить красиво о Родине и этим привлек меня. Я не могу быть равнодушной, когда говорят о моей земле, о моем доме. С Зубовым я надеялась пройти жизнь. У нас, женщин, в отличие от вас, мужчин, есть одно и, быть может, высокое качество — самоотречение... Мы часто сознательно идем на него, всегда надеясь вылепить прежде всего ваше счастье... И вот... Зубов оказался не тем, кого я хотела в нем видеть. Предупреждение ваше перед разведкой насторожило меня, я сильно тогда на вас обозлилась, но за Зубовым все-таки следила. Он чувствовал это и нервничал. Дорогой он все время отставал и наконец оторвался от группы. Оглянулся и бросился бежать. «Стой!» — крикнула я и выхватила пистолет. — «Стой!» Я совсем забыла о том, что где-то рядом немцы, что они могли меня услышать. Зубов бежал изо всех сил. Я, еще ничего не понимая, едва догнала его. «Ты что?» — чуть слышно спросила я. Он упал на колени, ползал и извивался у моих ног, и я подумала: его обуял страх. Но почему он бежал в сторону немцев? — спросила я себя. Вы уходили всё дальше и дальше. Я не знала, что делать. Я так и решила, что со страха он сошел с ума. И вдруг в Зубове вспыхнул проблеск храбрости. Он вскочил с колен и приказал мне спрятать оружие. Я повиновалась. И здесь.. Да... Здесь он начал говорить о большой любви ко мне, и я верила: он боится, что уйду от него, что в будущем он не сможет все устроить так, как того хочет. Наконец сказал, что все равно наше дело в войне проиграно и поэтому надо спешить, и предложил... перейти к немцам. У него все, оказывается, к этому было готово. Он давно вынашивал эту мысль. Сулил мне на той стороне новую, счастливую жизнь без тревог. Ужасы войны ему надоели. И я растерялась. Я заподозрила, что он испытывает меня. Ответила ему, чтобы успокоить, что-то теплое, нежное. Зубов воспрянул духом, и я сразу поняла, что он не шутит, не испытывает, он стал откровенным: «Сорок второй год — год полной катастрофы, надо спешить, нужно решить сейчас, ибо завтра уже будет поздно. Надо жить, а не ждать». Потрясенная, я ударила его по лицу.
— А, сволочь, так ты драться?! — Зубов вырвал у меня пистолет. — А ну, следуй за мной!
Впервые я так близко увидела лицо врага. И это лицо мне было совершенно незнакомо. Внезапным приемом я выбила из руки Зубова пистолет, хотела подхватить его на лету, но Зубов подставил мне ногу, толкнул в снег и навалился сверху. Я даже не представляла, что у меня так много силы. Я вырвалась. Выл ветер. Взывать о помощи я не решалась, боялась немцев. Он тоже боялся поднимать шум, боялся вас. Шла немая борьба. Я уже ни о чем не думала, кроме одного: предупредить вас. Если он разделается со мною, то тут же уйдет к немцам, расскажет о вылазке. А это удар в спину вам. Внезапно мне стало как-то легко от мысли, что меня не станет: это во сто крат легче, чем жить и знать, что ты была женой гнусного мерзавца. И я перестала сопротивляться. Стало нечем дышать, пальцы Зубова сдавили горло, перед глазами все поплыло и провалилось в какую-то черную пропасть. Я знаю, что это была смерть. «Предаст, предаст...»—пульсировала кровь. Я не понимала, почему во мне бьется это слово: «Предаст...» И тут же обожгла мысль: мне нельзя умереть. Где-то в снежном вихре оставались вы. Вы должны были жить. И я не смела, не имела права уйти из жизни и этой ценой избавиться от позора. В голенище сапога у меня хранился финский нож. Им я разрезала бинты и в тот момент вспомнила о нем. Каким-то нечеловеческим усилием я вытащила финку и всадила в бок Зубову. Раздался короткий стон. Пальцы на моем горле разжались. У меня сильно стучало сердце. Я никак не могла отдышаться. Шатаясь и падая, пустилась вдогонку вам. Я очень боялась потерять вас. Я, кажется, сделала то, что должна была сделать...
Наташа отпила глоток воды.
— Мерзавец все-таки любил вас искренне, — заметил я. — Оказывается, и подлецам бывают присущи человеческие чувства.
Боль исказила лицо Наташи:
— Вы понимаете, что вы говорите?
— Вас нельзя не любить, Наташа, — ответил я. — И простите мне все. Ради бога, простите. Санин однажды упрекал меня за какую-то мою ущербность, говорил, что я скоморох, что я причину своей глупости ищу не в себе, а в других, в стороннем. Может быть, он прав. Порой не знаю, чего хочу. Может, оттого и мучаюсь, что не понимаю самого себя, а иногда — и жизни, которая стремительно несет меня бог весть куда, и за все мои муки, страдания, за все мои добрые дела расплачивается со мной в конце концов одним векселем, имя которому— забвение.
Мое прямодушие удивило Наташу. Участливо она потянулась ко мне. Она и не думала, что и я, как все другие люди, могу страдать, мучиться. Она была уверена, что я полон самим собой. Нет, я совсем не тот, за кого она меня принимала. Об этом говорили ее озаренные голубизной грустные глаза. Она любила — я это видел. И сам, кажется, искренне любил ее. Но еще не понимал, что это такое во мне — самозабвенное чувство или внезапно нахлынувший порыв? Она хотела во мне видеть друга и стать мне больше, чем другом. Моя откровенность зажгла Наташу, в ее глазах засветилась надежда. Но я не смел лгать: я не принадлежу к числу тех мужчин, которые, приняв прекрасное мгновение за вечность, способны наобещать человеку сорок коробов, поселить в нем надежду, а потом, умыв руки, обречь его на страдание.