— Где аплодисменты?!
И голые мужики с покорным подчинением захлопали. А он кричал:
— Шедевр! Вашего Кузьму обессмертили!
Он поставил фанеру и театрально трижды меня расцеловал. Я не знал, куда себя деть: выдумает же, черт!
А Кузьма Михайлович с удивлением разглядывал себя.
— Извините, — обратился он ко мне, — не знаю, как вас по имени-отчеству, купить бы мне этот рисуночек, а?
— Да берите так, — сказал я.
— Нет, за так я не могу, — отказался Кузьма Михайлович.
— Э, не договаривайтесь, — вмешался властно Костя. — Этот портрет надо в цвете сделать, на выставку представить. А потом уж рисунок тебе, Михайлович. А портрет твой, маслом написанный, — в галерею. Будешь там красоваться, — фантазировал, завирал Костя, скалывая листы с фанеры и укладывая в папку.
— Зачем же голого-то в галерею? — возмутился Кузьма Михайлович.
— А в одежде в ателье мод показывают, — неудачно пошутил Костя. — Нынче голая плоть нужна!
— Ах ты, елки-моталки! — в сердцах выругался Кузьма Михайлович. — Свяжешься с тобой, Костя, — одна беда! Грех с тобой связываться! — И ушел, раздосадованный, сердитый.
— Ну зачем ты так, Костя? — упрекнул я.
— Пожалуй, надо смываться, — шепнул он.
Наша старая квартираМы шли молча по грязной снежной жиже уже в сумерках. В наш старый дом. От Пушкинской площади стали спускаться вниз по Тверскому бульвару. У Никитских ворот завернули в продмаг и купили бутылку водки, колбасу, сыр и два батона.
И вот наш дом, второй этаж, наша квартира. Когда-то она была многолюдной и шумной, а теперь каждый раз удивляюсь пустынности и тишине. Две комнаты (одна из них — бывшая наша с мамой) занимает отставной полковник Пантюхов, занудливый и скучный человек. Когда-то, возвращаясь с работы подвыпивши, он любил устраивать шумные разносы на кухне, но не своей жене, а жене ткача «Трехгорки» Капустина за нестерпимый луковый дух, которым та, оказывается, отравляла квартиру. Лукового духа Пантюхов почему-то не выносил.
В комнате Капустиных, где их после войны постоянно проживало человек по десять — двоюродные сестры, дядья, их дети, знакомые, — осталась теперь младшая дочь Люська, Люси́на, родившаяся в пятидесятом году. Она живет с мужем Анатолием (Толиком) Гущиным, слесарем автобазы, и трехлетней дочкой Светочкой, оживляющей квартиру щебетаньем и плачем. Гущины, по примеру Пантюховых, мечтают завладеть угловой комнатой престарелой корректорши «Известий» Карташевой.
Карташевой уже за семьдесят, она больше лежит или сидит в кресле и редко выходит на улицу. Месяцами она находится в больницах и санаториях, куда ее устраивает единственная дочь Вероника. Вероника была красавицей. Когда-то за ней ухаживала толпа поклонников. Они приходили с букетами роз и коробками шоколадных конфет. Вероника вышла замуж за дипломата и теперь больше живет за границей. Она просит Люсину присматривать за ее одинокой мамашей, уже слегка выжившей из ума, а за это привозит ей заграничные подарки. Когда Карташиха в больницах или санаториях, рассказывает Костя, Толик залезает к ней в комнату (смастерил ключи!) и часами роется в ее вещах и драгоценностях — все знает наперечет. Костя убежден, что как только старуха умрет, Толик тут же все самое ценное перетащит к себе. Люси́на его ругает, скандалит с ним, но он злой и упрямый, да еще драчливый, и унять его невозможно. Совести он вроде бы с рождения лишен. Толик убежден, что если не он стащит, то это сделают другие. А «буржуйке», так он обзывает Веронику, и своего хватает, в суд не подаст, мараться не захочет.
Вообще-то Толик неприятный тип. Вечно угрюмый, часто чем-то недовольный, мрачный. Полная противоположность жизнерадостной, веселой, всегда готовой помочь, поделиться своим Люсе Капустиной. Люська и девчонкой была общительной и доброй, все ее любили. Как она с ним живет — непонятно. Костя говорит: потому что дура, пожалела солдатика, привела однажды в дом, ну и забеременела. А теперь куда же денешься? Вот и живут. Она его стыдится — завистливый он, но и боится — уж очень злобный. Костя его презирает, зовет «сундучником»: он из своей рязанской деревни пустой сундук приволок в Москву — дубовый, обитый железом. Крохобор, говорит, страшный. Костя с ним не разговаривает, в упор не замечает. Тот его люто ненавидит.
А Пантюховы побаиваются Толика. Петр Афанасьевич даже третий замок вставил в дверь своих комнат. Очень замысловатый. Он убежден, что Толик к двум другим уже подобрал ключи. Пантюховы, уезжая на дачу, где они живут больше чем по полгода, просят Костю поглядывать, не залез ли Толик в их комнаты. «Я тогда ему покажу! — грозит Пантюхов. — Я ему не Карташева! Быстро у меня получит по заслугам!»
Странная теперь жизнь в нашей квартире. Как все изменилось! И не к лучшему, а к худшему. Одна Люси́на цветет, да и ту счастливой не назовешь. Грустно мне являться в нашу квартиру. И даже не из-за Толика. Я его, как и Костя, не замечаю. Угнетает меня какое-то человеческое запустение, какая-то затаенность, какое-то смирение — угас живой дух «коммуналки», такой памятный и такой родной! Вспоминается тот же Пантюхов тогда, в мои детские годы. Только произведен в майоры, грудь в орденах, сверкают новые погоны. Уверенный, покрикивающий. Не считая тихого и худющего Капустина, совсем незаметного, — единственный настоящий мужчина в квартире. Тогда он верил, что станет генералом. И все верили. И все говорили, что скоро Пантюховым дадут отдельную квартиру — он важную должность занял. Но до пенсии он не двинулся с этой важной должности, не желая покидать Москву, и едва дослужился до полковника. А не покидал он Москву из-за двух своих дочек — Тани и Наташи, кареглазых и смешливых, в которых я по очереди был влюблен.
А Карташева? К Надежде Ильиничне тогда захаживали журналисты и писатели, и она очень важничала… А величественная Клара Леонардовна, бабка Костьки!.. И мама тогда была молодая и красивая. Я особенно любил, когда она надевала синее платье в белый горошек, еще довоенное, — такая красивая!.. До слез грустно все это вспоминать. То была совершенно другая эпоха — бедная, печальная, но и счастливая! Счастливая эпоха нашего детства…
(Зачем я все это пишу? Но как сладко мне все это писать! Этого ведь не изобразишь на полотне! Это можно только изобразить на бумаге, словами!)
Комната Кости — и его жилье, и его мастерская. В ней ничего не изменилось после смерти Клары Леонардовны. Первая жена Кости — звали ее Лина — пыталась все переделать; они разругались и разошлись. Вторая, Галя, не пыталась ничего переделывать, она оказалась деловой и прижимистой. Галя построила кооперативную квартиру, родила дочь, заставила Костю заняться плакатами — хороший заработок! — и вступить в Союз художников. Она купила ему автомашину «Москвич», а кроме того, взяла садовый участок по Курской железной дороге и чуть ли не сама построила там дом…
Костя, конечно, ей изменял направо и налево, оставаясь вольным, без присмотра, в своей мастерской, то есть в своей родовой комнате. Но однажды, а было это года два назад, Галя неожиданно появилась в мастерской и, конечно, застала его с очередной любовницей. Она быстро, по-деловому, с ним развелась, забрав себе все, кроме «Москвича». Галя — фурия! Не знаю, изменяла ли она ему, но как только их развели, Галя вышла замуж за какого-то инженера. Костя иногда тоскует по дочери, а о Гале не вспоминает. Собственно, тогда, два года назад, мы с ним вновь и сблизились. Нас связывало одиночество и, пожалуй, неистребимая память детства…
Костя достает два стакана, я прошу налить мне чуточку. Себе он наливает полный. Колбасу и сыр мы даже не перекладываем на тарелки, а просто развернули толстую грубую бумагу, батон порезали прямо на испачканной тушью и цветными чернилами клеенке стола.
Костя выглянул в коридор, закричал:
— Люси́на! Сделай чайку!
Но ответа не последовало.
— Видно, еще не пришла из детского сада, — пробормотал он.
— А разве она в детском саду работает?
— Да, устроилась туда бухгалтершей. Будем! — Костя поднял свой стакан, выпил, поморщился, понюхал кусочек хлеба.
— Костя, а что ты изобразил в бане? — спросил я.
— Погоди, Лешка. — Он рылся в стопке ватманских листов и наконец достал нужный. На нем стоял обезьяноподобный Кузьма Михайлович. Его руки тянулись чуть ли не до пят, а уши были похожи на раструбы граммофона. — А ведь хотел сделать психологический портрет, — зло сказал Костя. — Но видишь, по привычке потянуло на карикатуру.
Костя безжалостно разорвал лист и бросил его на пол.
— Зачем ты так?
— Надоело все, Лешка, — мрачно выдавил он.
Костя часто впадает в тяжелую меланхолию. Он становится гневным и безжалостным и в это время может уничтожить все, что попадет ему в руки. Вывести его из состояния разрушительной подавленности очень трудно. Вот и сейчас он впал в такое состояние. Костя сидел, опустив голову на руки, и смотрел в пустой стакан.