Крупная корова, обезумев от голода, втиснулась между двумя большими камнями и, замерзнув, стояла, как живая. Птицы выклевали ей глаза, а лисицы располосовали кожу. А между ее изогнутыми лирой рогами сидел орел-могильник, тяжелый, сытый. Вжимая голову в крылья, он угрюмо косился на меня. Чабаны говорят, что эти стервятники за день-два чуют джут и начинают стаями кружить над тебеневкой.
Было торжественно тихо. Заструги с загнутыми верхушками стояли причудливыми надгробьями гигантского кладбища. Сколько народного добра, сколько людских ожиданий и надежд похоронено здесь, сколько отчаяния будет, и погребального воя, и слез!
Грива и хвост жеребца вдруг отлетели в сторону И повисли горизонтально в воздухе. По степи зыбью, бежала снежная понизовка. Начинался буран. Джут погубил скот, буран скроет следы его злодеяния. Я шевельнул вожжами, и вместе с жеребцом рванулся орел-могильник. Он не хотел обгонять и долго кружил над моей головой.
Едва я поднялся в сопки, буран выскочил из ущелья и ринулся вниз. Я оглянулся. В степи бесновалось уже белое бушующее море. В неистовстве бурана были страстный гнев, как и в моей душе. А над седым, мечущимся морем кровавым глазом повис Марс».
«Я гнал жеребца наметом до колхоза “Женис”. Не тепла, не горячего чая хотелось мне, а горячего дружеского сочувствия. Председатель “Жениса” Рамазанов — мой приятель. Я познакомился с ним во время практики. Его колхоз — сосед нашего учебного хозяйства. Мне очень нравился этот умный человек и умный хозяин. Он молча выслушал мой излишне горячий рассказ о погибшем от джута скоте, и его внимательные, с добродушной хитрецой глаза стали какими-то чересчур снисходительными:
— Хотите, позову нашего чабана, деда Кадырбая? “Большой джут” девятьсот четвертого года помнит. Аллах праведный, шесть миллионов овец, коров, лошадей и верблюдов погибло! Очень интересно рассказывает. Позвать?
— Знаю, знаю! — раздраженно отмахнулся я. — Читал об этом “большом джуте”!
— Тогда зачем горячишься, дорогой? Обычные убытки нашего животноводства.
— Как это — обычные? Тебеневка — это всегда изнурение скота и, очень часто, массовая гибель. Доказательства налицо. Посмотришь — от страха дрожь, как нож по горлу, пробегает! Зачем же и сейчас держаться только за тебеневку? Мертвый лист на живом дереве! Одни только гуменные корма, собранные на целине, крепко ударят по нашей вечной бескормице! Тогда и сухое лето, и даже джут нас не запугают. Это и вы знаете. Верно я говорю?
Он неохотно кивнул головой:
— Беспокойный вы человек!
— Чем больше будет у вас беспокойных людей, тем спокойнее можете быть за ваши хозяйства, за весь район!
— Не скажите. Вы бурлите, как молодой недозревший кумыс. Поймите и другое, дорогой. Район наш спокойный. Вое налажено как часы. Нам бы сдать какие-то там пуды мяса, и можно садиться на кошму пить кумыс. И опять тишина. Корова замычит — в соседнем районе слышно. Вот какая тишина! А вы с целиной. Новый план, новая ответственность. Шум, беспорядок!
Я посмотрел на него с удивлением, не понимая, говорит он серьезно или шутит.
— Я поеду в район! И попробую там пошуметь! — загорячился я. — Мне что-то не нравится такая тишина!
— Не наступайте мне на полу халата, дорогой. Я еще не кончил. У нас с вами получается: поп свое, а черт свое, как русские говорят. Поезжайте, шумите! Они вам скажут: момент не назрел. Что вы им ответите? Они вам скажут: сигнала нет, оттуда! — ткнул Рамазанов пальцем в потолок. — Нет сигнала целиной заниматься. Что вы им скажете?
Аксакал заговорщицки понизил голос:
— Козел ночью закричал — к осени. Не понимаете? Чабанская примета.
— Постойте, постойте, я, кажется, начинаю догадываться, — медленно сказал я и закричал: — Я понял вас, аксакал! Козел еще не кричал! Время еще не настало? Еще сигнала нет? А вы понимаете, аксакал, в какую петлю мы сами себя тянем такими мыслями? Кто же пойдет вперед, если все будут пятиться назад, как пугливая лошадь перед канавой?
Он не ответил и долго молчал, отвернувшись к окну. Потом встал и снял со стены старинную домбру. Я не раз играл на ней и восхищался не только ее звуком, но и внешностью. Ее длинный, тонкий гриф и благородных очертаний корпус, отделанный по краям тонким костяным узором, напоминали лебедя в полете.
Рамазанов приложил корпус к уху и постучал слегка пальцем:
— Хороша! Мастер и дереву голос дал.
А затем на вытянутых руках торжественно преподнес ее мне:
— Это домбра самого Шашубая, славного акына. Пусть она веселит ваш слух и ваше сердце, дорогой.
— Почему вы решили подарить ее мне? — удивился я. — За что?
— Прошу вас, дорогой, не поднимайте в районе вопрос о целине, — по-прежнему протягивая домбру, горячо и печально сказал он. — Не делайте нас нищими. Вы молоды, а мы родились под кошемной крышей, первый солнечный луч в шанраке[14] увидели, а пеленали нас в бараньи шкуры. Нам трудно бежать за новым…
…Я уехал от него без домбры, но с тяжелым сердцем. Твердый орешек положил ты мне на зуб, аксакал Рамазанов!..»
Кто-то легко прикоснулся к плечу Бориса. Он поднял голову и увидел Галима Нуржановича.
— Вы любите спать на лежанке? — шепотом спросил он.
Через раскрытую в столовую дверь Борис увидел приготовленную на лежанке постель — что-то мягкое, яркое, цветастое.
— Очень люблю, — шепотом ответил Борис, никогда не спавший на лежанке.
А Галим Нуржанович молчал, переводя взгляд с тетрадей сына на Бориса, что-то жадно отыскивая в его лице. И когда Борис понял, что дело не в лежанке, учитель вдруг заторопился:
— Читайте, читайте. Не буду мешать.
Он неслышно вышел из кабинета.
Борис перевернул несколько страниц, заполненных выписками о травосеянии, и остановился на строках:
«…Ура! В этом году едем на практику не в учебное хозяйство, а в колхозы, в “глубинку”! Хорошо бы попасть в большой, богатый колхоз. Только в богатом колхозе я смогу поставить крупный опыт с целиной! Довольно убеждать, доказывать, спорить! Довольно слов! Хочу дела, и крупного дела! Иногда это желание разгорается так, что мучит и доводит до тоски».
«Сначала я подумал: вот неудача! Попал не в “глубинку”, а в тот же район, где был на практике в прошлом году. Но пришла в голову другая, смелая мысль, и я обрадовался: “Везет тебе, Темиржан!” Я выбрал куст, в который входит и рамазановский колхоз. Завтра начну действовать».
«Осторожно, без нажимов, говорю с агрономом МТС, моим руководителем на практике, об опытном посеве на целине. Он, заезженный, задерганный, отвечает устало:
— Разные там опыты — не наше с вами дело. Наше дело — вовремя посеять, вовремя прополоть, вовремя собрать. В этом направлении и действуйте…
А я начал действовать в обратном направлении, уговаривать Рамазанова выделить мне из выпасов участок целины, для посева пшеницы. Я думал, что он испугается, заартачится, и приготовился спорить, как спорил уже много раз за эти годы. Но ошибся. Аксакал поднял над головой руки и с силой бросил их вниз, словно швырнул что-то:
— Эх, сердце мое горит! Просторно кочевье, а радости в нем не найти. Бери, дорогой, делай!..
Глаза его смеялись, смеялись и умные морщины на лбу, и усы, и ямочка на подбородке.
— Домбру я передумал вам дарить, дорогой. Вы меня, как быка на веревке, к плугу тянете!..
Хорошо умеет смеяться аксакал Рамазанов».
«Я долго смотрел, как опрокидывались с лемехов черные маслянистые пласты, как падал в борозду-могилу побежденный султан степей — ковыль. Нам нужна степь без ковыля, но с ковыльным плодородием!
Я замерял глубину вспашки, когда подошел мой агроном-руководитель и сказал осторожно:
— Боюсь, — не осрамиться бы нам. На целине земля неважная. Давайте, пока не поздно, выберем и засеем участок старопахотной земли.
Я снял с мерной палочки прилипший ком земли:
— Это неважная земля? Если это не типичный среднегумусный чернозем, то что это такое?
Мой противник (еще один противник!) пожал плечами:
— Не понимаю: почему вы так волнуетесь? Вы целитесь на премию за сверхплановые тонны зерна? Правильно я вас понял? А тогда зачем рисковать? Посев на целине — дело темное, рискованное.
— Нет, вы меня неправильно поняли, Владимир Андреевич. Это не погоня за премией, а маленький опыт очень большого дела.
Он явно мне не поверил и ушел обиженный. А я, чтоб успокоиться, долго смотрел на лоснящиеся под солнцем пласты поднятой целины, на эту могучую земную силу, сырую, сочную, вечно творящую…
Наши гектары — кошачья царапина на бесконечных просторах степей. Но как меня волнует и радует эта царапина! Она делает меня счастливым…»
«Мой руководитель вызвал меня к себе в МТС. И на дворе и в помещениях было пусто. Все в поле. Он сидел один в своем кабинетике, измученный, пыльный, обгоревший, как головешка. Я уже раскусил, что это человек равнодушный, далеко не смелый и себе на уме, но та официальность, с которой он меня принял, и начальственный тон его насторожили меня еще больше.