– А ты думаешь, красные-то меня так и примут с распростертыми объятиями? Как же. Троцкий-то пишет хорошо, а как масса-то красноармейская думает? Скажут, золотопогонник, и поставят к забору.
Наетя молчала, и слезинки быстро капали у нее из глаз. Она сильно привязалась к Барановскому, полюбила его: он был первый у нее в жизни мужчина, который подошел к ней по-человечески. Ей нравились его мягкость и доброта. Настя никак не могла понять, за что бы красные могли расстрелять Барановского, когда он такой хороший и совершенно не похож на белого. Барановский, мучимый сомнениями, начал ходить из угла в угол. Настя сидела, низко уронив голову, и плакала. Барановский в сотый раз мысленно повторял, что против красных он идти не может. Но где выход? Сдаться в плен – опасно. Сбежать и от красных, и от. белых, но куда? Барановский нервно хватался за голову и бегал по комнате. Для молодого офицера наступили мучительные дни сомнений и колебаний.
Время летело быстро. Срок отдыха дивизии близился к концу. Офицеры в полку развлекались как могли. Ко многим из них приехали жены, вызванные телеграммами. В местной школе часто устраивались семейные вечера с танцами, картами и выпивкой. Скуки ради флиртовали все отчаянно. Подпоручик Петин был удостоен высоким вниманием самой супруги командира полка. Молодой офицер ходил, как обалделый, опьяненный своим успехом. О своей победе Петин рассказывал в среде товарищей с бахвальством мальчишки, примешивая к этому и некоторую долю серьезных соображений материального характера. Зеленый подпоручик мечтал уже об аксельбантах адъютанта и весьма недвусмысленно намекал, что его, пожалуй, скоро представят в поручики. Офицеры завидовали ему и злились и мстили тем, что во всеуслышание говорили о его связи с Ларисой Львовной, женой командира полка. Но не одна Лариса Львовна стала предметом злых сплетен и нападок досужих болтунов. С женами других офицеров обстояло не лучше. Жена командира восьмой роты была замечена в весьма вольной позе с командиром второго батальона. Жена командира второго батальона часто уединялась с командиром первого батальона. Командир восьмой роты почему-то перестал охотиться, а в рощу стал ходить с женой начальника хозяйственной части, и так далее в этом роде. Сложная любовная интрига переплела весь полк. Люди, не интересовавшиеся любовными утехами, подвизавшиеся на зеленом поле, в объятиях зеленого змия, не раз, сидя за картами, говорили, что за время этой стоянки в резерве в полку все стали родными. Все происходившее в полку ие ускользало от внимания местных жителей, крестьян, и они, посмеиваясь, говорили о том, как весело и беззаботно живут господа, и очень удивлялись, что они отбивают друг у друга жен.
– Точно нарошно, сговоримшись, все это они делают, – недоумевали мужики.
– Один ахвицер отбил у другого жену, ан, смотришь, и у няво-то своя с другими улетела. Чудеса!
Кузнец Никифор, сердитый и черный, стоял среди кучки односельчан и говорил, что никакой в этом потехи нет, а что крестьянину даже противно смотреть иа все эти гадости.
– Ты целый день горб гни, а они только пьянствуют, баб друг у друга воруют да хлеб переводят, а откуда они берут его? С чьего поля? Все с нас, дураков. Эх, так бы я их всех. У-у-у!
Никифор сжал кулаки и грозил в сторону школы, откуда неслись звуки веселых танцев.
Срок отдыха истек, и дивизию потребовали на фронт. В день выступления из Утиного N-цев подняли до рассвета. Ночь была холодная, ветреная, шел мелкий, затяжной осенний дождь. На улицах нога вязла в липкой и жидкой грязи. Люди зябко кутались в поднятые воротники шинелей. Мотовилов со своей компанией стоял на крыльце ротной канцелярии, дожидаясь, пока фельдфебель выстроит роту. Оделся он немного щеголевато, легко, не по сезону, холод пробирал его, но он был в хорошем настроении и, чтобы согреться, мелко приплясывал на крыльце, подпевая себе вполголоса:
Кто народу дал свободу?
Кто его вывел из тюрьмы?
Остальные офицеры тоже прыгали с ноги на ногу.
Солдатики, ваши братики
Московские шулера.
Кто с кухарками флиртует?
Кто их жарко так целует? –
продолжал Мотовилов.
– Первый батальон, смирна-а-а, господа офицеры! – заревел батальонный. Офицеры вытянулись.
– Господа офицеры! Здорово, лихие N-цы, – поздоровался командир полка.
Сонными голосами, вразброд ответили N-цы. Настя не вышла на улицу провожать Барановского, боясь, что ее слезы заметят односельчане. Они простились дома. Настя, глухо рыдая, припала лицом к окну, не сводила глаз с темного силуэта офицера. Она видела сквозь тяжелую муть рассвета, как Фома подвел ему лошадь, как он сел в седло. В ушах ее долго звенели последние его слова: «Девятая рота, шагом марш!» А в глазах мелькали сгорбившиеся, озябшие фигуры солдат, тяжело шагающих по вязкой и глубокой грязи улицы.
20. НЕ БЕСПОКОЙСЯ, МИЛОЧКА
На улицах под ногами, как в отхожем месте, расплываясь, чавкала липкая, жидкая грязь. Круглыми, мутными, вонючими плевками серели лужи. Небо, забросанное скомканной грязной бумагой, мокрыми тряпками, нестиранным, рваным бельем, слезилось, роняло вниз холодные нити мертвой слюны. Было скользко и холодно. Толпа на тротуарах двигалась тихо, осторожно ступая, засучив концы брюк, высоко подняв юбки, засунув руки в карманы, спрятавшись в воротники, надвинув шляпы. На заборах, в витринах магазинов плакали, кисли от дождя белые бумажки:
Братья христиане! Настал час, когда мы должны спросить себя, идем ли мы с Христом или против него?
Толпа, слепая, озябшая, ползла мимо, не замечая.
Кто с большевиками или помогает им, тот снимает с себя крест и идет против Христа и церкви его.
Они шли. Почти все с крестами. На золотых цепочках, на серебряных, на шнурках. Но не все ли равно? На фронте положение было безнадежное. Ну, безнадежное, ну и что же? К чему кресты, Христы? Не поможет. Нет. Все равно. Закрытые шляпами, зонтиками, они не хотели думать. Все равно. В дождь хорошо сидеть у огня. Под теплым одеялом. Дремать.
Если мы – христиане, то не страшны нам большевики, как не страшны бесы силе креста. Позорно христианину, осененному силой креста, бояться силы бесовской.
Позор. Зачем же? Нет, это не нам. Зачем бегут с фронта. Это им. Бесы. Сила бесовская. У камина светло. Не страшно. Везде перед иконами лампады неугасимые. Не страшно. Холодно. Скучно. Только.
Не сумев защитить Родины, защитим хотя бы семьи наши. Для сего образуем дружины креста.
Злоба трясет мелкой дрожью. Сколько. Проклятый Брест. И опять. Опять. Они бегут. Неужели новый позор? Не пускать их. Наставить кругом пулеметы. Загородить трусам дорогу. Семьи. Разрушают уют. Загадят комнаты. На улицу выкинут. Холодно. Скользко. Нас не будет. Уничтожат всех. Кафе манили их. Там тепло, уютно.
Родина-мать изнывает в крови и страданиях. Ножи палачей повисли над ней… Руки убийц терзают ее и хотят стереть самое имя «Россия». Будут немцы, китайцы, французы, – России и русских не будет.
Стена кусками роняла размокшую бумагу. Ветер подхватывал черно-белые кружева воззваний, тискал в грязь, швырял на тротуары. Вывески скрипели. Недалеко стучал завод. Сотня рабочих чинила пулеметы. Люди в погонах, с винтовками стояли у них за спиной.
Спешите же в наш стан, в русский стан, стан демократии.
Толпа ползла. Из ресторана пахло жареным мясом. Бифштекс с кровью очень вкусен. В подвале, забившись в угол, грызла руки жена Иванова. Его вчера расстреляли на дворе завода. По подозрению.
Нас ждут там, ждут как спасителей. И мы должны идти.
Брызги грязи липли на сапоги, на короткие английские шинели. Винтовки с ложами из черного ореха резали плечи. Огромные вещевые мешки и сотни патронов гнули к земле. Скользко и сыро. Песня путалась, обмазанная грязью, глохла.
Эту войну не мы начали, а большевики. Они и погибнут.
В кафе хорошо. Фронт еще далеко. Ну и хорошо. Там голодают. В далеком красном, там. Пусть. Не умеют жить. Мы умеем. Мы все можем. Мы накормим всех. Не хотят, не надо. Будем смеяться.
Живем сытее вас, спокойнее вас, хотя у вас всякие усовершенствования – Совнархозы, Центроспички, Комбеды, только вот есть вам нечего.
Сцепщик, трусливо озираясь, нырял под вагоны. Черные руки с усилием накидывали тяжелые цепи. Красные вагоны прыгали, покачивались. Из окон и дверей хохотали. Сильно несло спиртом. Визжали женщины. Добровольцы уходили на фронт.
Правы советские газеты, говорящие, что в России в смертной схватке встретились два мира. Два мира, мир справедливости и мир измены и хулиганства, мир христианский и мир антихриста, мир адмирала Колчака и мир шляпного торговца Лейбы Троцкого-Бронштейна.
Колокола говорили нежно, едва слышно. Ладан застилал глаза.
– Господу помолимся!
Живот у батюшки был круглый. Риза блестела золотом. Ветер не унимался. Белые лохмотья трепались на стенах.