И, наверное, то, что детей Нина видела с раннего детства много, но была от них отделена, поселило в ее душе некоторую замкнутость, она чувствовала себя не «совсем такой» и то тяготилась (это позднее), то, гордилась этим отличием.
Было еще одно последствие «жизни на подоконнике» — от одного появления матери до другого Нина привыкла что-то все время ждать, думать не о том, что есть, а что будет. И то, что мама всегда появлялась под окном, что ожидания всегда сбывались, закрепляло в ней мечтательность, романтическую устремленность, от которой немало потом ей пришлось пострадать, прежде чем она сумела ее преодолеть, растоптать в себе… И еще было время, когда к окну приходил дядя с Петрушкой. Нине было тогда лет шесть. Кажется, она тогда еще и в школу не ходила. Дядя, этот пролезал к самому окну, по завалинке, возникал, как волшебник: только что нет никого — и вот он уже закрыл собой все окно. Увидев его первый раз, Нина окаменела от страха, такой он был грязный и страшный. Но тут, дядя заулыбался беззубым ртом, вытащил из-за пазухи какой-то пестрый комок, а еще через секунду к ней в стекло стучал матерчатыми ручками самый настоящий Петрушка в красной рубашке и синем колпачке с помпончиком.
Петрушка этот умел выделывать желтенькими своими ручками и вертлявой головой очень потешные номера, и было непонятно, почему мама вдруг стала очень строгой, когда Нина рассказала ей об этой волшебной кукле, и попросила ее успокоиться и вспомнить обо всем по порядку: как дядя пришел, что еще делал, как ушел? При чем тут дядя, спрашивается, если приходил Петрушка? А дядя, может, только привел его и сам куда-то в сторону отошел или сидел под окном, на корточках и тоже смотрел на Петрушку.
Только много, лет спустя Нина (уже Нина Сергеевна) поняла, что это был за дядя, — почему так встревожилась мать и что было это половое извращение (в пятидесятые годы в Магадане обитало немало бывших зеков со всякими причудами), а тогда, в детстве, этот дядя с Петрушкой вдруг упал с завалинки спиной в снег, и два каких-то других дяди стали пинать его ногами, а потом перебросили как мешок через ограду палисадника и Петрушку бросили вслед. И дядя убегал, придерживая полы незастегнутого пальто. Мама стояла, кажется, где-то недалеко.
Первое сентября запомнилось запахом смолы, которую так и не удалось смыть с ладоней и большим букетом цветов, сорванных очень далеко, в Чаше — круглом углублении в сопке, идущей к Марчекану. Накануне, мама не работала, и полдня они лазили по сопке, отыскивая последние эдельвейсы. Тогда цветов было больше — наверное, потому, что не так их рвали, ведь и город был в два раза меньше, тысяч примерно шестьдесят. И не было еще августовского ажиотажа на углу около «Восхода», где теперь в эти дни благодаря приезжим торговцам кипит цветочный базар. Впрочем, и универмага еще здесь не было, стояли какие-то развалюшки, сейчас уже и не вспомнишь какие. И не было сквера, протянувшегося от автобусной остановки, что чуть ниже, до политехникума. Не было всех этих многочисленных последних двух десятилетий, пятиэтажек в центре и на окраинах, и потому здание школы казалось особенно величественным.
Школа ошеломила Нину своей громадностью, гулкой тишиной и прохладой вестибюля и коридора (первоклассники, по традиции, вошли в нее первыми). Может быть, этот день и запомнился бы только как очень торжественный и даже радостный (Нина Сергеевна и сейчас еще, кажется, помнит, с какой готовностью она сложила руки на парте, как это показала сухопарая учительница), но в перемену (а до этого они минут пятнадцать-двадцать сидели в классе, потом примерно столько же ходили парами на цыпочках по всей школе — знакомились, потом опять сидели в классе и вставали, когда учительница называла фамилию) учительница Наталия Васильевна построила их мальчиков и девочек отдельно — и отвела к уборным. Там все толкались, особенно большие девочки, было грязно и скользко, и Нина, поскользнувшись, попала ногой в какую-то вонючую дыру в полу. Это было так обидно и противно, что только страх помешал ей расплакаться, когда они вернулись в класс, сели за парты и нога стала высыхать, чулок коробился от пропитавшей его грязи, а в туфельке хлюпало. Она в слезах, с ревом бежала по обтекающей памятник красивой лестнице, когда и этот урок закончился и их отпустили домой, навстречу испуганной маме, замершей на первой ступеньке, и плакала всю недолгую дорогу домой, пока мама не отстегнула чулок, не стащила эту вонючую кишку с замерзшей ноги и не подставила тазик с теплой водой.
И много лет спустя, закончив эту школу (досрочно и с золотой медалью), сохранив о ней довольно теплые воспоминания, Нина Сергеевна почему-то думала, что тогда, в первый школьный день, — было все это неспроста, что-то это должно было значить для нее, символизировать что-то. Но что? Что именно? Школа была хорошей, школу она любила, училась хорошо (хотя тут заслуга не только школы, но и в гораздо большей степени домашнего воспитания).
Может быть она думала об этом случае так потому, что слишком обидным было представить это какой-то необязательной нелепостью. Но и смысл тут, при всем желании, отыскать нельзя. На пути к знаниям нас ожидают грязные ямы? Ерунда. Школа и есть такая яма? Ерунда еще большая. Может быть, нужно взять все это в более широком смысле: знания и есть вонючая яма? Но это уже ерунда совершеннейшая, хотя бы потому, что именно знания, которые Нина получила сначала в школе, а потом в университете, и составляют одну (из трех) опор ее нынешней обеспеченной и независимой: жизни. Нет, думать подобным образом Нина Сергеевна никак не могла. Но зачем, почему она и двадцать лет спустя так хорошо помнила этот случай, куда лучше, чем многие другие — вручение медали, например?
В первую же неделю выяснилось, что Нина знает гораздо больше, чем требуется. Наталия Васильевна, обнаружив это, словно обиделась, и большую часть времени, независимо от того, какой шел урок, Нина писала прописи, вырисовывала палочки и закорючки, размазывала чернила, с которыми еще не умела обращаться, по листу и отвлекала ближайших к ней учеников от настоящей работы. Учительница, стремясь ограничить ее вредное влияние, наказывала, ставила у доски, то есть, еще больше изолировала, но наказание это совершенно не действовало, так как Нина уже давно почувствовала свою обособленность, отдельность своего существования, стояние около доски или в углу около двери воспринимала как нечто вполне нормальное.
Случайно — наверное так же, как зверек в клетке, — она обнаружила, что дверь класса может открыться не только на перемене, но и во время урока. Потом она выяснила, что можно и самой встать и пойти к двери, не дожидаясь, чтобы это приказала учительница. Через месяц-полтора после начала занятий Нина приобрела такую самостоятельность, что могла в любую минуту встать и уйти с урока и так же спокойно через некоторое время вернуться в класс.
Уходила она к матери, в библиотеку, благо та была совсем рядом — через улицу, к тому же движения на этой улице не было, и свои путешествия Нина могла совершать без всякой опаски. Первый раз она так отправилась в библиотеку потому, что после того случая боялась заходить в школьную уборную, то есть страх снова оказаться в неприятной ситуации толкнул ее на этот свободолюбивый поступок. Случилось это во время перемены. Затем путешествия в библиотеку стали обычными.
Алла Константиновна очень перепугалась, увидев свою дочь-первоклассницу, сбежавшую с уроков, но после разговора (и не одного) с учительницей стала относиться к ее появлениям спокойно, усаживала ее на обычное место за столом в читальном зале (для этого иногда приходилось просить кого-нибудь пересесть, потому что от другого места Нина категорически отказывалась) и давала какую-нибудь книгу. Кто-то из сотрудниц назвал Нину студенткой, она к этому прозвищу отнеслась серьезно, выспросила, что оно значит, и осталась довольна.
Наталия Васильевна была педагогом строгим и опытным. Поведение ученицы Дергачевой ее, конечно, не устраивало, однако осуществить нажим, заставить девочку быть такой, как все, она не могла, потому что видела ее несколько необычное для такого возраста развитие, необыкновенную (болезненную — определила учительница) независимость. Она долго размышляла, как тут поступить (за и против было немало), и все-таки в конце октября предложила перевести Нину, хотя бы в порядке опыта, во второй класс. Алла Константиновна согласилась на это без особой радости, она совсем не хотела, чтобы из ее дочери делали вундеркиндку, но и делать что-то было надо. Перевели.
Новая классная руководительница Софья Исааковна была совсем непохожа на Наталию Васильевну. К появлению в своем классе такой способной ученицы она отнеслась с восторгом. Она то и дело поднимала ее с места — вот, смотрите, дети, какая умная девочка. Нина не привыкла, чтобы ее так хвалили, и от всеобщего внимания терялась совершенно. К тому же и класс отнесся к новенькой настороженно, признанные отличницы обиделись, и первая из них — Надя Демкина — перестала поднимать на уроках руку и молчала, даже если Софья Исааковна ее вызывала к доске.