— Петр Иванович, вернись.
— Чего тебе? Что такое? — испуганно прозвучал его голос.
— Вернись!
— Куда еще вернуться?
— Тебе нездоровится. Вернись!
— Ты чего мне, товарищ лейтенант, приказываешь? Теперь ты такой же командир, как и я, — разжалованный. Не надо было вступаться за меня, — сердито заговорил он. — Небось, жалеешь: близок локоть, да не укусишь! Впрочем, если ты, мил человек, воюешь не за страх, а за совесть, то жалеть не о чем. А ежели — наоборот, тогда так тебе и надо: меньше одним шкурником станет.
— Петр Иванович, не дури. Давай обратно.
— Отчепись, хороший, и так тошно, — он зло дернул плечом и рванулся вперед.
По возможности я старался не выпускать Захарова из своего поля зрения. Он же, наоборот, всячески норовил уйти от моей опеки. У самой вершины, где по склону были густо разбросаны ерши и рогатины, топорщились шипами мотки колючей проволоки, он приостановился, плотнее прижался к земле. Еще третьего дня саперы сделали проход в проволочном заграждении, и Захаров спешил найти эти «ворота», чтобы войти в них первым. Но не успел проползти и десятка метров, как оглушительный взрыв сотряс передовую. Кто-то из наших солдат наскочил на мину. Стало ясно — атака, рассчитанная на внезапность, опять провалилась. Когда же этому будет конец?
Внезапно разбуженные, перепуганные насмерть немцы открыли по нас беспорядочный огонь. Все спуталось, перемешалось. В воздухе стоял треск и вой, грохот и взрывы. Ракеты во всех направлениях полосовали хмурое небо.
Воспользовавшись суматохой, Захаров прошел в «ворота» проволочного заграждения и стал откалываться от нас, забирая вправо. Он быстро полз, прячась среди не убранных после предыдущих боев трупов. Не обращая внимания на сильный огонь, упрямо пробирался в направлении к дальней немецкой траншее, расположенной в южной части Лудиной горы. Я едва поспевал за ним, смутно догадываясь о его намерении. А расчет у Захарова был прост: немцы, занятые отражением атаки — атакующие действовали слева, — не заметят его, и он сможет осуществить то, что замыслил и обдумал до мельчайших подробностей. Он ворвется к ним в окопы. Он вырвет эту «кость из горла...» Он все обдумал. Но, решив действовать в одиночку, Захаров обрек себя на гибель. Он и сам это уже понял. Оставалась одна возможность спасти жизнь — вернуться назад. Эх, ему бы сейчас двух-трех солдат, и все можно осуществить почти без риска. Но с ним никого нет. «Вернуться, вернуться, вернуться», — убеждал внутренний голос. Да только Захаров уже был не властен отказаться от задуманного. Им руководило теперь нечто такое, что заставляло умолкнуть чувство самосохранения. Он должен! И он спешил. В запасе не было ни одной лишней секунды. Оглянувшись, он заметил, что товарищи его, попытавшиеся возобновить атаку, вынуждены залечь; атака опять, и теперь уже окончательно, захлебнулась. Он так и знал, так и знал, что опоздает. И он полз, полз, выбиваясь из сил, полз уже напрямик, без предосторожностей. Вдруг впереди него разорвалась мина. Как струны на ветру, запели осколки. Захаров не придал им значения, и только спустя минуту, как молнией, обожгло сознание: в осколках — смерть. От испуга до боли уткнулся лицом в жесткий снег.
Когда-то Захаров уже испытал нечто похожее. Было это в финскую, у линии Маннергейма. Впервые его подняли в штыковую атаку. Действовал он, ничего не помня и не соображая, точно был кем-то заведен заранее. Ему было невыносимо страшно, и он, чтобы заглушить в себе этот страх, истошно кричал «ура». Потом жизнь научила его сознательно относиться к опасности, и в этом состоял подлинный героизм. И вот здесь, на Лудиной горе, опять вернулось то, прежнее ощущение. Лишь внешне он оставался Захаровым, в остальном — был другим, незнакомым себе человеком. Что-то остро сверлило мозг. Один среди убитых, чужой среди всего чужого, он ощутил смертельный холод страха и все-таки пробирался вперед, утратив вдруг всякое представление о том, что он делает. Он чувствовал, что не властен над собой, хотел кричать, чтобы заглушить в себе страх, но знал, что ему нельзя кричать. И он спешил. Во всем существе властно звучало одно слово: «Скорей! Скорей!..»
И вдруг — туман в голове исчез. Стало легко, как после сна. Мгновение Захаров соображал, почему он один здесь, среди рытвин, перед бруствером чужого окопа. Пальцы коченели от холода. Спрятавшись за какое-то возвышение, чтобы не заметили немцы, он ощупал гранаты на поясе, пододвинул к себе автомат. Рывок — и он у цели. Из-за бруствера слышится непривычно лающая чужая речь. Немцы и не подозревают, кто у них под боком; продолжают палить по атакующим. Через голову Захарова летят трассирующие пули. Упорно, на одних руках, он бесшумно подтягивает тело вперед. Вот уж он у самого бруствера. Справа — рукой подать, — как отбойный молоток, стучит крупнокалиберный пулемет. Горло точно клещами сдавило, не продохнуть. Захаров рывком поднялся во весь рост, со стоном бросился к траншее. Вперед полетела связка гранат. Пулемет, захлебнувшись, заглох, и Лудина гора на секунду онемела. Никто ничего не понимал: ни атакующие, ни немцы. Захаров стоял над окопом, направив вниз автомат. Длинная очередь льет звонкую цепь. Захаров чувствует, что в диске патроны на исходе, и, чтобы выиграть время, прыгает в узкую расщелину. Со всех сторон на него прут немцы. Краем уха Захаров ловит перекатное «Ур-а-а-а-!»: поднялись с мест штурмующие.
Атака не захлебнулась! Она вскипела с новой, шквальной силой.
А он стоит неуязвимый и непоколебимый, как утес, и все у него идет как нельзя лучше. Одно скверно: неудобно, тесно в траншее. В диске кончились патроны. Он перехватывает автомат за ствол и, как дубиной, гвоздит налево и направо. Лязг и звон, хрустящий удар в чью-то скулу. Стон. Вскрики. Вспышки выстрелов выхватывают из кромешного мрака чьи-то выпученные глаза, оскаленные зубы. Теряя равновесие, Захаров выронил автомат, обеими руками схватился за голову, С него сбили каску. Тупая давящая боль стиснула виски. Меж пальцев бежит теплая, клейкая струйка. Почему она окрашивает в черный цвет белый маскхалат, плечи, грудь?.. Вода? Он никогда не знал такой воды... И опять, теперь уже острая, ослепительная, боль. Зеленые, красные, синие круги, бешено крутясь, обгоняя друг друга, смешались в один какой-то непонятный цвет. Как черный жернов, завертелась и стала уходить из-под ног земля. Он долго падал в глубокую, совсем без дна, яму. Кто-то жестокий и грубый навалился сверху. Кто-то острым каблуком наступил на руку... «Уа-а-а-а!» — донеслось глухо, как сквозь вату. Он узнает: это они, родные... Силится подняться навстречу этому крику, но чугунная тяжесть тянет вниз, не дает встать. Он очень устал, невыносимо хочется спать. Скорей бы...
— Захаров! — кричу я ему в самое ухо, трясу за плечи. — За-а-а-ха-ров! — Нельзя, чтобы он уснул, забылся. — Захаров!
Обезображенное, залитое кровью лицо кривится в беспомощной улыбке, ответить что-нибудь он не может. Только слабо шевелятся пальцы: на руке кровавым полумесяцем запекся след железной подковки.
Когда Лудину гору очистили, Захарова внесли в отбитый у немцев, жарко натопленный блиндаж; расстелили плащ-палатку, шинель и бережно уложили. Врач промыл глубокие раны, и толпившиеся вокруг в безмолвии люди внезапно увидели, что у Захарова высокий красивый лоб, непомерно густые изогнутые, как нарисованные, брови, ясно очерчен подбородок, красивое, овеянное благородством и мудростью лицо, только губы — белые. Белые как мел.
Кто-то тяжело, надсадно вздохнул.
Захаров открыл глаза, но было видно, что плохо различал обступивших его людей. Он мучительно пытался понять, где находится. Едва слышно, с усилием выдохнул: «Братцы... я сейчас... умру», — и перехватил мой взгляд. Узнал, улыбнулся. Две большие, как горошины, слезы скатились во впадины щек. «Жить... жить!..» — беззвучно пошевелил белыми бескровными губами. Вновь обратил глаза ко мне: «Вот она и Лудина гора, а говорили — нельзя ее свалить с плеч. Плохо же мы о самих себе думаем... Беда, что мы не знаем самих себя...» — Дальше ничего нельзя было разобрать. Он заметался, застонал. Кому-то грозил, кого-то упрекал.
И вдруг присмирел. Что-то мальчишески нежное проступило в чертах его остывающего лица. «Знаю теперь, чего так ждал... —выдохнул Захаров и заспешил: — Да-а, дедусь, иду, иду к тебе... Погоди, не торопи... Вот они... Варя, Васильевна... Вот, вот... Ты правду, дед, мне наказывал: три дороги у человека — одна к солнцу, другая к девке, третья к людям... Выбирай последнюю: солнце за тучу скроется, девка обманет, а люди, хоть и злые, но и добрые, ради них стоит жить... Я выбрал к вам дорогу, люди. Выбрал и не жалею...»
Захаров обвел нас чистым, ясным взглядом и отчетливо сказал:
— Поднимите меня, братцы.
Мы с врачом осторожно подняли его.
— Выше. Выше. Выше. Доченьке моей, Варе, поклонитесь. Скажите, что ей не стыдно за отца: не зря на земле жил...