Сперва, насытясь окрестными снегами, вышла из себя Чуть. Потом разлилась Печора. Она затопила курьи и старицы, отодвинула устье Чути и вплотную подошла к городу.
К исходу дня Заречье оказалось в воде. Правда, в больших домах, выстроенных недавно на том берегу, залило лишь первые этажи и жильцы просто поднялись по лестнице этажом выше — они даже ног не замочили. Но от маленьких частных домов на поверхности остались лишь крыши да трубы, и возле тех труб, пригорюнясь, сидели с узлами хозяева…
По улицам Заречья сновали катера и лодки. Они причаливали к крышам, оттуда снимали людей, собак и кошек, грузили барахло и перевозили на этот берег. На этом берегу их встречали члены паводковой комиссии. Они выдавали ордера на временное вселение.
Катеров и лодок было мало, а людей в Заречье жило много. Эвакуация затянулась до самой ночи.
Но уже наступили белые ночи. Было светло. Чистое, сиреневое небо простиралось до самого горизонта. И до самого горизонта оно отражалось в зеркале разлива.
Уже за полночь в одной из лодок Николай увидел Ирину.
Она сошла на берег. Поставила в глинистую жижу чемодан. С ее руки понуро свисала белая шубка. Только-то и успела захватить что чемодан да шубку. А может быть, у нее ничего другого и не было. Всё тут.
Лицо Ирины — когда Николай подошел — казалось очень бледным, ни кровинки.
В сумеречном свете этой ночи все лица казались бледными: не было теней, которые вместе со светом лепят лицо — вот нос, вот лоб, а вот на щеке ямка; сейчас тени пропали, остался лишь смутный свет, и в этом свете маячили бледные плоские лица.
Но лицо Ирины было особенно бледно — ни кровинки. Должно быть, натерпелась там, на крыше сидя. А кругом вода…
Коля Бабушкин всегда удивлялся, какой разной она бывает. Всякий раз он как будто впервые видел ее. И сейчас он видел ее как будто впервые — такую. Притихшую. Сомлевшую от усталости. Большеглазую от испуга.
Он, ни слова не говоря, подхватил чемодан и двинулся вверх по крутому съезду. Он сообразил, что говорить ничего не нужно. Что если он станет говорить и уговаривать, то она наверняка откажется.
Он правильно сообразил. Заговори только он об этом — она бы отказалась. Наотрез. Но он не стал заговаривать. Он просто подхватил чемодан и двинулся в гору. И ей ничего другого не оставалось, как следовать за ним. Ведь отказываться от того, что не предложено, возражать против того, что не сказано, — глупо. А спросить: «Куда ты меня ведешь?» — не позволяло достоинство.
Обычно она шла впереди. У нее была такая привычка — забегать вперед. Даже когда идешь с ней под руку, невозможно приноровиться к ее шагам — она учащает шаг и все равно оказывается впереди. А отпустить руку — она, сама того не замечая, убежит вперед за версту, и даже не оглянется: где ты есть и есть ли ты вообще…
А сейчас она плелась позади. То ли ноги устали, то ли ноша тяжела: повисшая на руке шубка. Стороной обходила лужи. Спотыкалась на ровном месте. Коля Бабушкин часто останавливался и ждал, пока она догонит.
На улице было совсем светло. Как днем. Матово белели незажженные фонари. Непроницаемо поблескивали окна домов. Если бы сейчас по улице ехали машины, шли люди, носилась детвора, если бы слышен был тот нестихающий городской шум, который настолько привычен, что его не замечаешь, то и нельзя было бы различить — день или ночь.
Но машины не ездили. На всем пути им не повстречался ни один прохожий. Непривычная тишина поражала слух.
Тем оглушительней в этой пустынной тишине звучали шаги: размашистые, четкие, уверенные и — поодаль — мелкие, сбивчивые, цокающие…
Ночь. Белая ночь.
Он осторожно (чтобы соседей не тревожить) отпер дверь, пропустил Ирину, вошел сам.
Два дня назад Коля Бабушкин собственноручно побелил квартиру — она засияла прохладной белизной. Основательно выскреб пол. Мокрой тряпкой надраил мебель. Навел такую чистоту, что сам не без страха переступал порог. Загляденье.
И теперь огорчился, заметив, что все его труды остались без внимания. Ирина рассеянным взглядом окинула стены кухни. Молча прошла к столу, села. Растопырив пальцы, подперла, заслонила с боков лицо — будто ей смотреть неохота на эту чужую квартиру, куда она и идти-то не хотела, да нужда заставила: куда же ей деться?.. Ужас до чего плохая квартира. Известкой воняет. А картина-то, картина за дверью — с русалкой — кошмар…
Так она, вероятно, думала, заслонив лицо.
А может быть, она и не думала так. Может быть, она и лица не заслоняла. Просто — подперла голову, тяжелую от усталости, от дремы. Еще бы, натерпелась там, бедняжка, на крыше сидя. А кругом вода… Наверное, она и не ела ничего со вчерашнего утра. Ведь заречный магазин тоже залило. Что ли вплавь до него добираться — купить еды?.. Вот она и сидела на крыше голодная почти целые сутки…
Николай отвернул газовый кран, поджег горелку — ухнуло синее пламя. Поставил на огонь сковородку. Откупорил банку консервов «Макароны с мясом». Очень хорошие консервы. Там вперемешку макароны и мясо. Добавить ложку масла, согреть — и такая вкусная вещь получается! А главное, вся эта кухня занимает минуты три, не больше.
Николай подхватил сковородку с жаревом, поставил перед ней. Приложил чистую вилку, нарезал хлеба.
Она не шелохнулась. Не отняла рук от головы — только слегка поморщилась от дыма, пышущего со сковородки. Дескать, что — пожалел масла? Вон как пригорело… И вообще, разве это еда — макароны с мясом, да еще консервированные? Тем более если консервы несвежие — они, наверное, год в магазине пролежали, никто на них и не смотрел, пока один дурак не выискался… А хлеб зачем принес? Какой же это разумный человек станет макароны с хлебом есть, муку с мукой?..
Так она, вероятно, думала.
А может быть, она и не думала так. Потому что, когда Николай прошел в комнату, он услыхал через стенку бодрое звяканье вилки и ерзанье сковородки.
Здесь, в комнате, стояла кровать с шишаками. Высился шкаф. Николай разобрал постель, раскидал пуховики и подушки — застелил начисто. Для нее.
Он ведь никогда не спал на этой огромной кровати с шишаками. Чересчур мягко — проспишь работу, чересчур просторно — заблудишься. Он, как всегда, на кухне спал, на раскладушке. Он и сегодня решил там лечь. Ему не привыкать стать. Ему не привыкать — спать на раскладушке. А эту огромную кровать он застелил для нее.
Нужно позвать. Пора ложиться. Время позднее.
Николай вернулся на кухню.
Она уже поднялась из-за стола. Она теперь стояла у окна, и лицо ее было так близко к стеклу, что Николай заметил, как нежно мутнеет и тотчас проясняется стекло. Она безотрывно и пристально смотрела в окно, как будто там, за окном, было что-то интересное.
А за окном ничего интересного не было. Все та же пустынная улица. Но сейчас она казалась еще пустынней, потому что взошло солнце. Оно очень рано восходит в эту майскую пору — посреди ночи. Оно и заходит-то всего на час-пол-тора. И снова появляется — умытое, румяное. Как будто для этого только и заходило — умыться. Оно, разбежавшись, взмывает в синеву — брызжет золотом, пышет жаром: «Что же вы спите, добрые люди? Вставайте! Я уже встало…»
Значит, именно солнце заставило Ирину подняться, подойти к окну. Должно быть, увидев залитую солнцем улицу, она очнулась от дремы, превозмогла усталость.
И решила, что сейчас же уйдет отсюда. Вещи оставит, а сама — налегке — выйдет на улицу и, жмурясь от солнца, ежась от утренней свежести, зашагает по улице — куда глаза глядят. И будет идти час, два, три, четыре, пока не проснется город, пока не прошелестит шинами первый автобус, пока у пивного ларька не соберутся хмурые пьяницы, пока сторожа не отопрут школьные двери, пока веселой стайкой не пробегут обремененные сумками почтальонши, пока не наступит время идти на работу…
Ирина сладко зевнула — стекло помутилось.
Николай подошел, коснулся рукой ее плеча — покатого и плавного, теплого, дрогнувшего, затрепетавшего в ознобе.
Она обернулась — внезапно, гибко, отчаянно — и прильнула к нему. Николай ощутил, как круглы и упруги ее маленькие груди. Увидел шелковистые темные струйки волос, сбегающие к шее.
— Аринка…
Она замерла. Потом откинула голову.
Удивленно подняты брови, недоверчиво — будто ослышавшись — смотрят глаза.
— Меня еще никто… так, не на…
Он быстро наклонился, губами зажал ее губы. Как запечатал. Чтобы она ничего не говорила. Чтобы она не врала.
А она не соврала.
Павел Казимирович Крыжевский умирал. Отчего умирал? От старости. Правда, врачи теперь говорят, что человек не должен умирать от старости, что старость — понятие растяжимое. Что некоторые люди, которые дышат горным воздухом и едят простоквашу, доживают до ста пятидесяти лет и чувствуют себя прекрасно, даже работают в колхозе. А Павел Казимирович Крыжевский прожил лишь половину указанного срока — какая же это старость?