Алёшка унёс свою неожиданную драгоценность в комнату, уложил на кровать, прикрыл щенка ладонями. Согретый Алёшкиным теплом, он затих.
В дверях появилась мать. Молчаливую договорённость с сыном она сочла нужным дополнить:
— Учти, Алёша, всё будешь сам: и убирать, и мыть, и кормить. Всё, всё сам!..
Она выждала, желая убедиться, дошла ли до сына вся тяжесть дополнительных неприятных обязанностей, и когда сын ответил: «Сам, всё буду делать сам, мамочка!..» — ушла, в душе осуждая своё безволие.
Теперь только отец мог пресечь счастливое развитие событий.
Отец, по наблюдениям Алёшки, преодолевал какую-то трудную полосу в своей жизни. И дело было не только в нуждах работы, хотя его часто вызывали в район, и на строительстве он нервничал и раздражался. И домой приходил поздно, усталый и неразговорчивый, — всё это было в порядке вещей, работа, как бы она трудна ни была, никогда не угнетала его.
Алёшка не раз видел отца в тяжёлой задумчивости: развернув перед собой газету, он близорукими глазами невидяще смотрел поверх куда-то вдаль, в распахнутое окно, — в такие минуты он бывал так далёк от дома, что не сразу отзывался даже на обращённый к нему вопрос. Было что-то на душе отца, что не зависело от успехов и неудач в работе, от его здоровья или тревожных событий в Европе, за развитием которых он хмуро и сосредоточенно следил.
Однажды он застал его у письменного стола: отец разглядывал лежащую перед ним небольшую фотографию Сталина. Судя по всему, он хотел повесить фотографию и даже осмотрел стену, но раздумал и убрал в свои бумаги. На его столе всегда была только одна фотография — Ленин, читающий «Правду», — других никогда Алёшка не видел. Он понял, что эта молчаливая сцена с фотографией как-то связана с тем, что было на душе отца.
В таком настроении отец легко мог вспылить и очень даже просто оборвать его радостные мечты о настоящих охотах с собакой.
Томясь ожиданием, Алёшка надумал заручиться поддержкой матери, взял щенка на руки, пошёл к ней в комнату.
Мама, вытащив на стол старые письма, листочки и тетради с записями по живописи, музыке, воспитанию — что только не интересовало маму! — сосредоточенно наводила в бумагах порядок.
Алёшка послонялся вокруг, попробовал завладеть её вниманием.
— Мам, правда, симпатичная мордашка? — он наклонился над столом и приподнял лопоухую щенячью голову.
— Гениальная! — вздохнула мама.
Нет, в самом деле. Ты посмотри!
— Алёшенька! — мама даже не взглянула на щенка, как-то очень странно она смотрела на Алёшу. — С отцом разговаривать я не буду. Твоя собака — сам и говори, сам упрашивай. Хватит с меня…
Алёшка давно заметил, что мама как будто сторонится отца. Нет, никто ни с кем не ругался, и жизнь в семье шла по заведённому порядку: мама вовремя их кормила, следила за бельём, прибирала квартиру, знала, когда поставить чайник на керосинку, подать на стол хлеб и масло. Жизнь в семье не менялась — менялась сама мама: такой молчаливой и замкнутой она редко бывала прежде. Очень часто стали приходить к ней письма из Ленинграда. И после каждого письма она уходила одна на речку или в ближний лес и возвращалась ещё более замкнутой и молчаливой, и вот так же странно поглядывала на отрешённого от домашних забот, сосредоточенного на чём-то своём отца.
Мама была чем-то недовольна, но ведь каждый человек бывает недоволен! Он, Алёшка, сам раз десять на дню недоволен собой и другими!
Он ушёл к себе в расстроенных чувствах.
Но отец пришёл, постоял над щенком, в раздумье подняв брови, неопределённо сказал:
— Ну-ну… — и взял газету.
Такого полного счастья Алёшка не ждал. Чтобы щенок не беспокоил родителей, он на ночь укладывал его рядом с собой под одеяло. В тепле щенок вёл себя тихо, но бесстыдно пачкал постель.
Каждое утро Алёшка стирал простыни, вывешивал на двор сушиться, вечером гладил, заново стелил. Мать с любопытством наблюдала за его мужественным поведением, но, кажется, не верила, что терпения ему хватит надолго. Мама, как всегда, оказалась права: на пятый день Алёшка, краснея и пряча глаза, принёс к себе в комнату ящик, поставил у кровати, долго и заботливо выстилал внутри тряпками.
Собачка обрела место, но дом потерял покой: щенок искал тёплых Алёшкиных рук, и одинокий плач был слышен даже через закрытую дверь.
— Отец нервничает, — предупредила мама. Но что он мог поделать?
И гроза пришла.
Ночью щенок заскулил. Сонный Алёшка тянул к нему с кровати руки, гладил, но не мог успокоить ни лаской, ни теплом. В родительской комнате что-то грохнуло. Алёшка вмиг проснулся и замер от предчувствия беды. Раздались шаги. В проёме распахнутой двери появился отец: в нижней рубашке, в кальсонах, страшный, как привидение. Он шагнул, опрокинул стул, нагнулся над ящиком; Алёшка не успел протянуть руку, как отец выхватил скулящего щенка, босыми ногами прошлёпал в кухню. Звякнул, отскочив от двери, крюк, гулко пристукнули на крыльце шаткие ступени, жалобный визг донёсся до Алёшки. Топая по полу, отец прошёл в комнату.
Алёшка медленно приходил в себя. Насилие всегда его подавляло, он цепенел, когда на него обрушивалась неожиданная грубая сила.
За стеной что-то говорила мать. Отец сердито отвечал.
Под раскрытым в кухне окном плакал щенок.
Алёшка оделся, через окно вылез во двор. У крыльца подобрал дрожащего щенка, сунул носом под мышку, прикрыл ладонью, пошёл на берег реки.
Домой вернулся, когда по его расчётам отец был уже на работе. Молча напоил щенка молоком. В рюкзак сложил куртку, майку, полотенце, рыболовные снасти.
Мать поставила на стол сковородку с картошкой, подвинула кринку с молоком, стакан.
Алёшка молча ел. Она стояла рядом, охватив плечи, уткнув подбородок в руки.
Как ни был Алёшка погружён в себя, он почувствовал необычайное состояние матери. С беспокойством взглянул на неё раз, другой, ему стало душно: он понял, что мать одобряет то, что задумал он, мать хочет, чтобы он ушёл, она велит ему уйти!
Может быть, всё обошлось бы, как обходилось в прошлом: до вечера он побродил бы по лесу, лес бы его успокоил, и отец за это время успел бы пожалеть о своём несправедливом гневе. Но мать ВЕЛИТ ему идти. Он чувствовал, как она напряжена, видел, как твёрдо и решительно сжаты её красивые губы, и тяжело поднялся.
— Пойду, мама, — сказал он. — Несколько дней меня не будет…
— Хорошо, сын. Иди. Только скажи, где ты будешь… — её голос от напряжения дрожал.
— Где всегда. У дяди Феди, на озёрах.
Он закинул за плечи рюкзак и взял на руки щенка.
2
Федя-Нос, к которому отправился Алёшка, был человеком ни на кого не похожим: с весны до осенних холодов жил в избушке, в пойменных лугах, километрах в десяти от села, вёл колхозную пасеку да забавлял себя кой-каким ремеслом: плёл корзины, лапти, рыбу ловил.
— Мой дом на озёрах, Олёша, — говорил он. — В Семигорье — зимние квартиры, на постой к своей хозяйке становлюсь…
Хозяйкой он называл свою жену — маленькую, курносую, удивительно спокойную к его чудачествам женщину.
Носом все звали Федю за фамилию — Носонов — и за нос, багровый, с сизым отливом, толстый, как картошка, — так бы отломил да бросил в чугун вариться!
Сам Федя-Нос, по мнению Алёшки, был составлен из противоположностей. В молодых летах он был силён и сейчас в свои «под шестьдесят» один на плече подтаскивал из лесу трёхметровые лесины. Но в жизни своей, как говорил, напрасно «мыши не обидел». Над погибшей пчелой он мог сокрушаться без меры и хоронил её обязательно в землю, как человека, и в то же время был охотник, и выстрелы его по пролётным стаям бывали опустошительны. «За осень три раза, от силы четыре, беру на себя грех, Олёша. Но без того, чтоб не стрелить, не могу…» — признавался он.
Стрелял Федя-Нос из старинной шомпольной фузеи какого-то пушечного калибра. Порох и дробь засыпал в дуло горстью, крепко запыживал и где-то уже в октябре, когда земля холодала, шёл на озеро. Там, на мыске, стоял у него шалаш, до половины набитый сеном, в воде плавали струганные из липы чучела. Федя зарывался в сено, выставлял из шалаша фузею и терпеливо, многие часы, ждал. Садились утаи: парами, шестёрками, стайками, — это баловство его не занимало. Но вот с водопадным шумом опускалась на озеро пролётная стая; Федя, едва шевеля руками, подтягивался к ружью и замирал. С собачьим терпением он смотрел и дожидался, и когда с полсотни уток сплывалось, и вся их масса плотно покрывала воду, как муравьи кучу, — фузея изрыгала огонь. Гул, похожий на гром с небес, прокатывался над озёрами. Стая взмывала, оставив с десяток белеющих брюшками уток. Федя вылезал из шалаша, яростно потирал скулу: отдача у фузеи была как у пушки. Потом собирал добычу и шёл в Семигорье. Уток раздавал по домам, чаще и больше других — Петраковым.