Я прошел мимо окна близенько-близенько, ступая на носках. Машина постель была не раскрыта. Из окошка пахло сладкими духами. Я слышал, как ровно дышала Маша, и плечи у нее чуточку то поднимались, то опускались. В руке у нее был зажат поблекший желтый тундровый цветок, а рядом лежало несколько веточек полярной березки с жесткими зазубренными листьями. Березки были не сломлены, а срезаны по-мужски ножом, косым, решительным размахом.
С другого борта теплохода был виден берег, весь заваленный длинным поясом льдов. Ниже, на сырой гальке, у мостков, по которым заходят на дебаркадер, и вверху, по кромке берега, — всюду сидели с ворохами вещей пассажиры, ожидающие посадки. Если бы не поломалась машина, они давно бы уже были в пути.
Прошел сонный Петя, Петр Фигурнов. Я спросил, не знает ли он: скоро, нет мы поплывем? Фигурнов винтом вывернул шею.
— Черт его знает! Говорят механики: еще часа на четыре. В мастерских неправильно муфту выточили.
Он ушел. А я с обидой подумал: «В Нижне-Имбатском пять теток каких-то на час задержал, не пустил на теплоход. Маша это заметила: нехорошо сделал Костя Барбин! А вот что сейчас на берегу, тоже в сырости и холоде, у воды, у льда, пятьсот человек сидят, дожидаются, и тоже их не пускают, потому что правило — посадка за час до отхода, — этого Маша не видит. «Костя, нам до всего должно быть дело!» Показать бы ей это, интересно, что теперь сказала бы она? Многие пассажиры с детишками, им спать хочется. Солнце-то на небе светит, а по часам глубокая ночь, скоро четыре».
И что-то меня словно хлестнуло, погнало вверх, в рулевую рубку. Понятно, там никого. Не станешь рули вертеть, когда теплоход у причала стоит! Капитанская вахта еще не кончилась, но что на палубе делать Ивану Демьянычу, пока не справятся с муфтой «сапожники»? Конечно, греется чайком у себя в каюте. Но я ошибся. Иван Демьяныч попался мне на лесенке, когда я стал спускаться вниз. От него отдавало запахом нефти, наверно, он лазил смотреть машину. Остановился.
— Как же ты, Барбин, ключ сломал?
— Я бы и вал коленчатый сломал, Иван Демьяныч, если бы меня заставили бить по нему молотом.
— Ну, заставили… А сам-то ты что же? Боль железа не чувствуешь? Ему, Барбин, тоже больно, когда бьют не в то место.
— Так, Иван Демьяныч, гайка-то с левой резьбой оказалась. А ключ — с трещиной.
— Не объясняй, все знаю. Вот я тебя поставлю к рулю и скажу: «Держи прямо на створы». Так ты к этим створам и на берег выскочишь?
— Это другое дело, Иван Демьяныч.
— Везде думать надо, Барбин.
Помощник механика, сам во всем виноватый, с подковыркой, с ехидцей сказал мне: «Головой, Барбин, думать надо». Иван Демьяныч просто, с расположением даже ко мне говорит. Он не прибавил обидного слова — «головой». И то самое, что меня подхлестнуло побежать наверх, в рубку, теперь дернуло еще раз испытать Ивана Демьяныча, подерзить ему, как в Корабликах — помните? — с птичкой.
— Головой думать, Иван Демьяныч?
И как тогда, сказал я и понял: через край. Только теперь совсем уже с большим перехватом. Но Иван Демьяныч и тут не рассердился. Помолчал, поглядел на меня и подтвердил негромко:
— Да, Барбин, головой.
— Ага! Если так…
— Хорошо, Иван Демьяныч, — говорю, — вы отдайте приказ за сломанный ключ с меня высчитать. А сейчас скажите: это головой думало, что на берегу пятьсот человек полдня сидят и неизвестно, сколько еще сидеть они будут?
Не то чтобы улыбнулся Иван Демьяныч, но повеселело у него лицо.
— Не собирался я с тебя за ключ высчитывать. Сам просишь? Хорошо, уплати. А пятьсот человек пусть еще на берегу посидят, пока машину не наладим. Это головой думано.
— А вы сердце человеческое, беспокойное почему в расчет не берете, Иван Демьяныч? Люди ведь извелись ожиданием. Кому поспать, кому поесть хочется. Детишки. — Говорю и чувствую, замечаю, не свои слова говорю. От кого-то эти слова я сам уже слышал. От кого?
— Сердце… Это верно. Только есть ведь, Барбин, и правила.
— Интересно, — говорю, — неужели, Иван Демьяныч, по правилам и с вас тоже спросится, если вы сейчас погудите? Зато люди-то как будут радоваться!
Весь этот разговор был у нас в проходе. С одной стороны стеклянная перегородка над машинным отделением, с другой стороны — умывальные комнаты. Берега не видать. Повернулся Иван Демьяныч и молча пошел. А я и не знаю: стоять мне или за ним следовать? Провожаю глазами. Остановился он у пролета, взглянул на часы, потом на берег и — в мою сторону. Сделал знак рукой: подойди, дескать.
— Начинать посадку сейчас, Барбин, — нужно всех проводниц будить, подымать. Подвахту тоже. Ставить матросов на контроль. Спят ведь люди.
— Посчастливило им, — говорю.
— Пусть «посчастливило».
— А я так считаю, Иван Демьяныч: пусть лучше посчастливит тем, кто на берегу.
— Успеют они выспаться.
— Наши тоже успеют выспаться.
— Так, значит гудеть?
— По-моему, гудеть, Иван Демьяныч.
— Н-да… А теперь слушай: там, где есть настоящая дисциплина, строгие порядки, правила, — от них никогда не отступают. Как полагается делать нам по правилам, матрос Барбин?
— Ждать, пока машину поправят, товарищ капитан.
— Ну, вот и будем ждать. Ты когда заступаешь на вахту?
— Уже на вахте я, Иван Демьяныч.
— Так чего же ты стоишь? Или делать нечего? Спроси себе работу у боцмана.
И голос у него стал сразу такой твердый и жесткий, что спорить, пререкаться уже нет никакой возможности.
Пошел я, конечно, не Тетерева искать, а просто так, опять вокруг теплохода. Мимо радиорубки. Маша все спала, только голову на другую руку переложила. «Костя, нам до всего дело должно быть…» Ну, вот вам, пожалуйста, и до всего. А правила есть правила. Их не перешагнешь. Хотя, если разобраться, Иван Демьяныч, конечно, мог бы перешагнуть, да капитанское самолюбие не позволило. Это факт. Матрос, видите ли, советы подает и еще говорит ему: «А это головой думало…» По правилам за такой разговор матросу и выговор закатить не грех.
Но тут я задумался. Если бы так — чего Ивану Демьянычу со мной церемониться? А он отошел хотя и строгий, но нерассерженный. Похоже, что поколебал я его, даже убедил, но не до конца — волосинки, может быть, одной не хватило, чтобы принял он другое решение. Эх!
Ну, а почему же этой самой «волосинки» у меня самого не хватило? А? Скажи, Барбин, честно. И я сказал. Да потому, что сам себя я по-настоящему не убедил. Загорелся — и тут же остыл. Отказал Иван Демьяныч, и мне даже в чем-то легче стало — неправильно, дескать, Маша обвиняла меня после Нижне-Имбатского. Конечно, нам до всего должно быть дело, но существуют и дисциплина, твердый порядок, правила… А все же нехорошо, что столько людей на берегу томится.
И я опять задумался. Вдруг загудел гудок.
Глава семнадцатая
«Шаганэ ты моя, шаганэ!..»
Из Дудинки мы вышли с опозданием на тринадцать часов! Добро бы осенью, когда туманы или был бы у нас другой капитан…
Ведь это срам какой будет: в летнюю пору прибыть в Красноярск с опозданием! И нагнать тринадцать часов только за счет скорости хода — тоже не шутка! Тем более что еще неизвестно, как поведет себя новая муфта.
Вся команда теплохода у нас ходила какая-то сама не своя. Вроде бы даже пассажирам в лицо смотреть было неловко. Честь корабля — это ведь много значит.
Вася Тетерев собрал комсомольцев.
— Я думаю, ребята, мы примем обязательство: ликвидировать опоздание теплохода и уже в Енисейск прибыть вовремя. Мы можем этого добиться. Я думаю, мы этого добьемся. Мы все должны удвоить свои усилия.
И хотя, пожалуй, никто из нас не представлял ясно, каким именно образом мы будем удваивать свои усилия, такое обязательство мы все же приняли. Тут же выпустили «молнию» — стенную газету, а Вася сразу радировал об этом в Красноярск. Только один Шахворостов после собрания пожал плечами:
— Ведь все равно что так, что эдак, а быстрее того, как может машина, мы не пойдем. Значит, с одних механиков и нужно было брать обязательство. — Толкнул меня в бок: — А ты, наверно, будешь удваивать усилия, Костя?
И я со злостью сказал ему:
— Буду.
Пусть я не знал, как это выйдет на деле, но я от души хотел этого. А Илья издевался, и слушать его поэтому было противно.
Мне очень хотелось разгадать, почему в Дудинке Иван Демьяныч все же дал гудок не за час до отправления, а много раньше. Неужели это меня он послушался? Или собственная совесть заставила? Толком узнать я ничего не мог. Каждый матрос объяснял по-своему.
Вы скажете: так взять и спросить самого капитана! Но в том-то и штука, что спросить его было никак невозможно. Лицо такое, что не только об этом спрашивать — вообще язык не повернется. Стоит тот самый капитан, которого все матросы боятся. Вызовет, даст распоряжение, скажет и припечатает последнее слово так, что своего слова тебе уже и не выговорить иного, кроме как: «Есть!»