Неустанно хлопотали врачи, операционная, освещенная от аккумулятора, не успевала принимать одних, а на подходе были уже другие.
В ночной суете было не до Ганса Рандольфа.
Затаился Калинов. Всю ночь по его улицам сновали тяжелые снопы белого света, похожего на тот, который сеют с неба висячие ракеты, так и казалось, что они вынюхивали, выискивали что-то в темноте. Калиновцам было не до сна, тревога и беспокойство поселились в их душах.
Платонида, одна из многих сестер Вовкивен, уж на что была не из пугливых, но и она вспомнила и про бога, и про царицу небесную, и про всех святых, сколько их ни было. Она заподозрила, что вся эта суета, это беспрестанное мигание фар и урчание моторов, шастанье машин по поселку возникло потому, что кто-то донес фашистам о бегстве Спартака с девушкой и что это именно за ними началась такая бешеная погоня. Ждала, что с минуты на минуту с треском сломаются крепкие ворота в ее усадьбе, что вот-вот возле ее хаты, перед самым порогом остановится одно из таких глазастых чудовищ и ей бросят под ноги связанных веревками или проволокой, избитых, окровавленных хлопца и девушку. Она вся дрожала, но не пряталась, сидела на пороге своей хаты, прижимала руки к груди, натягивала на плечи старый шерстяной платок, который раньше так хорошо согревал ее, а сегодня пропускал тепло, просевал его, как через решето.
Все-таки дождалась. Только не страшного, а радостного. Из тьмы, из-за хаты, из глубины сада неслышно появилась некая фигура.
— Это вы, голубка?
Если бы призрак не отозвался голосом Евдокии Руслановны, Платонида восприняла бы эту фигуру как плод болезненного воображения. Не сразу и поверила, что это именно она, Евдокия Руслановна, та самая Вовкодавиха, которой в это время следовало бы быть не здесь, а как можно дальше от того, что творилось.
— Это вы, сердце мое?
— Да я же, я…
— Уж и не ведаю, Евдокиечка, то ли мне мерещится, то ли правда…
Евдокия Руслановна схватила своей разгоряченной от ходьбы рукой холодную Платонидину руку.
— Ой, голубушка-голубушка…
— Сердце мое, Явдошка, прячьтесь же поскорее, ой бегите же, а то здесь такое творится…
— Я ненадолго… Я быстренько… Ну же, рассказывайте…
На рассвете в Калинове и в самом деле начало твориться что-то невероятное, с точки зрения калиновцев, самое ужасное из того, что могло быть, но Евдокия Вовкодав в это время уже была далеко от поселка, направлялась к своему лесному дому…
Когда собралась вся команда, ефрейтор Кальт устроил поименную перекличку своих подчиненных. Он был уставшим, но счастливым — наконец дорвался до настоящего дела. Хриплым голосом выкрикивал фамилии, не очень-то прислушиваясь к торопливым, резким, как выстрел, ответам.
— Рандольф.
И уже назвал новую фамилию, не обратив внимания на то, что Ганс не откликнулся. Ему подсказали, и Кальт, наливаясь злостью, уже громче позвал сонливого вояку, но и после этого — молчание.
Оказалось, что солдат Рандольф исчез, и исчез неизвестно куда. Посылавший его за рабочей силой был не из команды Кальта, и исчезновение Ганса стало для всех загадкой.
Впервые подчиненные увидели, как ефрейтор растерялся, лицо его превратилось в гипсовую маску.
— Кто знает, где Рандольф? Где он может быть? — расспрашивал он подчиненных.
— Может, спит еще…
— Тихоня, тихоня, а уже подцепил медхен…
Команда развеселилась, словно и не было позади бессонной хлопотливой ночи. Хитрый Рандольф, вместо того чтобы ворочать носилки, где-то, наверное, отлеживается с молодкой в мягкой постели. Так думали солдаты, в этом был убежден и ефрейтор Кальт.
— Ахтунг! — окрепшим голосом скомандовал он. И сразу же, как и подобает сообразительному, инициативному командиру, принял единственно правильное решение.
— Искать! Найти и привести!
Команда немедленно рассыпалась, приготовила, автоматы к бою и начала облаву. Прочесывали улицу за улицей, двор за двором, хату за хатой, врывались через двери; если они были замкнуты и не поддавались, высаживали крепкими кулаками и ударами сапог, подкованных и спереди и сзади, заглядывали в каждую постель, срывали одеяла с больных старух и стариков, проверяли сарайчики и пристройки, не обходили чердаки, вынюхивали в погребах, пробегали по садам и огородам — Ганс словно сквозь землю провалился.
— Дойче зольдат? Дойче зольдат? — расспрашивали ошарашенных обитателей полуопустевших домов, прицеплялись к молоденьким женщинам и девушкам. Никто из допрашиваемых не мог сообразить, о чем речь, но все, словно сговорившись, отрицательно качали головами — дескать, не слышали и не видели немецкого солдата.
В течение нескольких часов весь Калинов был перетряхнут и вывернут наизнанку, а Ганс Рандольф не найден, и ефрейтор Кальт, сквозь зубы процедив ругательство, сникший, подался с неприятным донесением к коменданту.
Тем временем Ганс Рандольф уплетал жареную картошку с грибами, не печалился, словно и не ждал расстрела.
Партизаны же прятали глаза. Даже судья, который вынес этот приговор, чувствовал себя неловко. Ведь это был первый человек, первый подсудимый, которому под председательством Комара был вынесен смертный приговор.
Зиночка Белокор хотя и понимала, что другого решения быть не могло, и, не колеблясь, кивнула головой в знак согласия во время последнего совещания тройки, хотя и, будучи медичкой, не раз видела человеческую смерть, но после объявления приговора почувствовала непозволительную жалость к осужденному. Жежеря и тот как-то неуверенно поглядывал на окружающих, лохматил свои волосы и молчал.
Обвинитель Исидор Зотович похваливал Лана, стараясь подавить в своем басовитом голосе нотки растерянности и взволнованности.
— Ну вы и молодец! Цицерон! Оратор! Скажите, где научились красноречию? Кстати, Цицерон, я запамятовал, из греческих или из римских ораторов?
Юлий Юльевич рад был случаю рассказать подробности о выдающемся деятеле древности Марке Туллии Цицероне, сподвижнике великого Юлия Цезаря и жертве коварного Октавиана, которого не кто иной, как именно красноречивый Цицерон вывел в люди, поставил над всей Римской империей.
— Это были трагические времена Римской империи. Юлий Цезарь тоже вступил в конфликт с властным и влиятельным Цицероном, но он был великодушен, умел многое прощать своим соперникам. Что же касается Октавиана, этот хотя и был ему обязан, хотя и любил Цицерона, но, как свидетельствует Плутарх, спасовал перед своими помощниками Лепидом и Антонием, пожертвовал Цицероном. «Исполненные гневом и лютой злостью, — свидетельствует Плутарх, — они забыли все человеческое, доказали, что не существует зверя злее человека, если к страстям примешивается воля к власти».
— Ты смотри, прямо как о Гитлере сказано… — покачал головой Исидор Зотович. — И что же они сделали с Цицероном, убили его?
— Зарезали. Старик дал было деру, хотел добраться до моря и уплыть за границу, рабы понесли его на носилках и уже достигли приморской рощи, а тут палачи появились. Один из рабов кивнул на тропу — туда, дескать, понесем, тогда центурион Геррений и военный трибун Попилий…
— Кто, кто? — замигал глазами Голова.
— Военный трибун… Кстати, именно его Цицерон в свое время защитил по делу об убийстве отца…
Вдруг судья спросил:
— Товарищи! Так кто же?..
Не сразу поняли, о чем речь. А когда после более выразительного намека поняли, что вызывают добровольца привести приговор трибунала в исполнение, наступила мертвая тишина. Только сорока стрекотала да слышно стало, как тихо и монотонно шумят ветки на соснах и трепещут твердые листья вековечного дуба.
Первым заговорил Нил Силович Трутень:
— Кто присудил, тому и… карты в руки.
Клим Степанович встрепенулся, как плотва на крючке. Порывисто поднял руки на уровень груди, выставил их ладонями вперед и будто оттолкнулся от невидимой стенки.
— Нельзя! Лица, входящие в состав суда, не имеют права лично приводить приговор в исполнение. Не будем нарушать закон!
— Обвинитель принадлежит к той же категории, — пробасил хрипло Голова и, искоса взглянув на Лана, добавил: — Так же, как и адвокатура…
Все стало ясно: исполнить приговор могли Зорик, Раев, Трутень или кто-то из тех, кого в это время здесь не было.
Трутень внес предложение:
— Может, Станислав Иванович Зорик покажет свою ловкость? Как хороший охотник…
— Меньше болтайте, Трутень… — Зорик забросил на плечо винтовку и неспешно отошел.
— Зорик, осужденного забыл забрать с собой!
— Пойду Витрогона сменю, уж с каких пор человек на посту стоит…
Некому было исполнить приговор. Когда кто-то снова намекнул, что Трутню удобнее всего взяться за это дело, он глубокомысленно изрек: