— Я, товарищ командир!
— Иди сюда. Расскажи все сам. Иди, иди, Дьяков, не стесняйся. Вот расскажи так, как мне рассказывал.
Дьяков, невысокий, плечистый, встал, косовато держа голову.
— Что рассказывать… Ну, Дьяков Николай Петрович, двадцатого года…
— Тут не биографию спрашивают.
Дьяков оглянулся, замолчал, потом поднял глаза, поглядел куда-то вверх.
— Ну, что, был на спецзадании. К вечеру, неделя тому, подходил к пункту, деревня Черная Гать. С одной стороны, оно и так, а с другой, разведке тоже оружие бы давать. Товарищ лейтенант Кузин не разрешил мне взять оружие, чуть не пропал я из-за этого. Вижу, навстречу из деревни подвода, а на ней два немца. Ну и лежала там еще награбленная, связанная свинья. А за подводой тоже шла награбленная двухгодовалая стельная телушка. У нее уже вымя отбивало. Двигалось все это в направлении города Ржанска. Немцы, значит, меня не видели — я в канаву присел. Там бурьян большой вырос. Ну вот, а за подводой шла молодая женщина, идет и просит немецких мародеров вернуть ей стельную телушку. Баба, известно, жалко. Немцы на подводе вроде люди пожилые. Остановили они подводу, подозвали женщину, затащили ее наверх, на свинью, баба воет, свинья визжит, а немцы лапают бабу, подол задирают. Ну вот, не выдержал, взял ком земли, выскочил на дорогу, замахнулся этим комом и говорю: «Хонда хох, сволочи! Руки вверх, а то капут наведу». Ну, немцы бросили бабу, задрали руки. Я им показываю, мол, марш от подводы, послушались. Подошел я, автоматы взял. И тут сплоховал, когда подходил к подводе. Оступился, ком из руки вылетел, стукнулся о землю, рассыпался. Один из фрицев, значит, и увидел, злость его взяла. Прыгнул он к подводе за оружием, да я его опередил. Автоматы как схватил, так и держу. Он, зараза, гад, в затылок меня чем-то, темно стало, вот и шею с тех пор повело. Все равно держу, выдержал, добил этого немца прикладом. А та баба, над которой они изголялись, опамятовалась, нашла какую-то палку и второго немца этой палкой по голове. Вдвоем управились и с ним, а я вернул свинью и телушку законному советскому нашему населению.
Видя, что его слушают внимательно и с нарастающим одобрением, Дьяков махнул рукой:
— Взвалил немцев, трупы их, обратно на подводу, отвез в поле, знаете ведь, что немцы делают с той деревней, где близко своего убитого найдут. Получил я синяки на лицо и не мог выполнять спецзадание. Вернулся на базу отряда и все точно обсказал командиру разведки. А он мне объявил пять суток губы, ну и еще пригрозил подвести под трибунал. Сказал — из разведки долой. Я вот и сейчас перед всеми говорю, вину свою понимаю. Душу свою следующий раз крепче зажму, чтоб не подводила. Ну, что, виноват, вот…
Дьяков стоял, не зная, идти ли ему на своё место или ждать, и Трофимов, вглядываясь в его хитроватое, мужицкое лицо, понял, что собрание только теперь начинается, ему даже захотелось улыбнуться спокойной обстоятельности Дьякова, вероятно, он так же рассказывал бы о каком-нибудь обычном житейском деле, о том, как рубил избу или косил.
Он в разведку ходил, словно на привычную, каждодневную работу; и Трофимов позавидовал Дьякову, знавшему одно свое дело, но вместе с тем неожиданно почувствовал себя тверже и увереннее, словно ему приоткрылось нечто новое и важное; то, что лишь неясно тлело до поры до времени, а теперь разгорелось ровным, упорным пламенем. Люди начинали успокаиваться, вживаться в войну, как в тяжелую, но необходимую работу, и это говорило ему, кадровому командиру, о многом. Он знал, что без этого особого настроения привычности и необходимости невозможно было бы противостоять любой большой беде, а этой — тем более.
И он, поймав на себе пристальный, прощупывающий взгляд Глушова, неловко поморщился от недавней своей несдержанности; заставляя себя забыть обо всем, он стал слушать выступавших и лишь передвинулся слегка в тень березы. Только назойливая мысль о том, что и сегодня, как и вчера, и позавчера, и неделю назад, идет обычный день войны, нет-нет да и возвращалась к нему, и он досадливо морщил лоб, отгоняя ее.
5
У Николая Рогова не хватило духа рассказать, как случилось, что он не смог выдержать и проспал несколько часов подряд. Этого он рассказать не мог. Уже подойдя к старой базе отряда, он одурел от ужаса, убитые партизаны лежали непохороненными, землянки были взорваны, и он в припадке острого страха, забыв об осторожности, бросился отыскивать труп Веры.
По следам, по беспорядочно разбросанным трупам он сразу понял, что это был не бой, а бойня, беспощадное избиение, — Рогов узнавал ребят, и у него сжимались губы, он бросился на то место, где были расположены раньше санитарные палатки. Он нашел двух убитых женщин, но еще издали узнавал, что это не Вера; над одной из них каратели надругались, все тело исполосовали штыками, и все это было до того чугунно и огромно, что Рогова едва не вырвало. Все-таки убитая женщина отличалась от убитого мужчины. Он знал эту женщину в жизни, знал, как она улыбалась, разговаривала, сердилась и плакала, она лежала, прижавшись правой щекой к земле, и ее мертвое лицо застыло в страдальческой гримасе. Наверное, она еще жила, когда над ней издевались. Это была добрая пожилая женщина — бухгалтер по профессии, Мария Степановна Новикова, все в отряде, кроме Глушова Михайла Савельевича, знали, что она влюблена в него, она любила говорить подругам, что это единственный по-настоящему воспитанный и выдержанный, она так и говорила «выдержанный» мужчина в отряде. Рогов не мог оторваться от ее лица, от черных, запекшихся кровью губ, он поправил ее платье, разгоняя крупных зеленых мух, и, подобрав с земли измятую газету, прикрыл ей лицо. Чтобы ветер не сдул, он придавил газету по краям землей. Он еле разогнулся и заметил, что на деревьях, тут и там, много повешенных, он их медленно узнавал: пулеметчик из первой роты, полный георгиевский кавалер, старик Трошин, веселый, компанейский мужик, рядом с ним длинный повар Слепов, прямо в куртке, других трудно узнать, лица распухли, черны. От яркости солнечного дня молодая листва деревьев горела, посвистывала иволга, стучал дятел, перепархивали синицы, и Рогов опять похолодел; он беспомощно огляделся, на него из-под бревна развороченной землянки глядели блестящие немигающие глаза, глаза какого-то небольшого зверька, кажется, ласки, горячие, насмешливые глаза, и листва на деревьях зелено играла под солнцем, и кукушка кричала «ку-ку! ку-ку!». Повешенные все время чуть приметно шевелились. Словно пахучий сосновый дом, в котором убили хозяина, солнечный звонкий дом, где разлагались трупы, отравляя едким запахом тления даже солнечный свет. Трава росла, кукушка радовалась; «ку-ку! ку-ку!» (Чего она орет, чего она орет, сдохнуть ей, проклятой?) Иволга заботливо кормила своих птенцов. Где-то тянутся друг к другу и задыхаются от немыслимой жажды жизни, рожают детей, а здесь вспухшие синюшные ноги под зелеными деревьями, они и сейчас, казалось, тянулись к земле, тянулись и не могли дотянуться, мертвые ноги, густо усеянные большими сизыми мухами. Везде валялись стреляные автоматные и винтовочные гильзы; несколько раз Рогов натыкался на винтовки без затворов, с отбитыми прикладами. Рогов тупо глядел на свою винтовку, взятую у старосты. Лак на ее прикладе давно стерся. Это была очень старая винтовка, может, еще со времен первой мировой, может, она гуляла по Карпатам и по Сибири и еще где-нибудь, на дульном срезе было видно, что это очень старый металл, его съело и аккуратно подсушило время, и Рогов глядел на винтовку сухими от ожидания глазами, у него все внутри свело от напряжения, его вину оборвет вот еще одна такая горячая струя, вылетевшая из горла старой винтовки. Рогов открыл затвор. Все пять патронов на месте, пять желтых головок глядели в одном направлении, настороженные, ждущие.
Рогов вздрогнул, прислушался. В этот момент он почти оглох, но затем он даже поежился, это просто опять кричала, оказывается, кукушка, и роились, густо жужжали, большие сизые мухи. Он еще никогда не слышал, чтобы кукушка так кричала! Рогов сел на траву и скинул с правой ноги сапог, размотал пропревшую, остро пахнущую портянку и пошевелил сырыми пальцами ноги. Под криво отросшими ногтями скопилась грязь. Еще раз осмотрел затвор и дослал патрон в ствол. Теперь нужно было встать, вставить истертый срез винтовочного дула в рот и большим пальцем правой ноги освободить мгновенную силу, вложенную в маленький медный патрон. По-другому из старой винтовки было нельзя, она слишком длинна и неудобна. Но какая разница? Проломит ли тебе затылок изнутри или продавит висок снаружи…
Рогов взял свою портянку, успевшую за каких-нибудь несколько минут подсохнуть, стать твердой, словно накрахмаленной, и стал мять ее в пальцах; ему сейчас мешал этот терпкий живой запах высыхавшего пота, и он с каким-то мучительным, злым усилием отшвырнул портянку прочь и придвинул винтовку ближе.