— А чего ты деликатничаешь? Сажай прямо под дых!
— Бываете чересчур уж осторожны. Давите на командиров. Не даете им самим выбрать правильное решение. — Комбриг вздел было свою лапищу, намереваясь остановить Логинова своим излюбленным «стоп моторы», но тот, что называется, закусил удила: знал, что другого такого случая может больше не представиться и что если сейчас не выскажется, то потом уже вряд ли когда на это решится. — Откуда же в нашей бригаде, подчеркиваю — в нашей бригаде, командирам набираться умению? Перешвартовываюсь за них я. Штаб чаще всего проверяет не то, что умеет делать командир или вахтенный офицер, чему он обучен, а чему надрессирован, что знает назубок. Чего стоят все эти вводные вроде «человек за бортом» или «срочное погружение без хода»? Это же все задачи для филатовских медведей. А вот сумеет тот же молодой командир правильно самостоятельно действовать при неожиданной встрече с противником под водой? Сумеет ли он в невыгодных для себя условиях упредить противника и первым выйти на него в атаку, использовать оружие? Вы это умеете делать. И флагманские специалисты умеют. А этому надо обучать командиров, не бояться доверять им. Я вот помню, в войну какое сложное время было — и то, будучи молодым вахтенным офицером, вдвоем с сигнальщиком на мостике оставался. И всегда все в порядке было. А сейчас у нас на мостике стоит вахтенный офицер и рядом с ним днем и ночью или командир, или старпом, или кто-нибудь из штаба. И основная обязанность этого бедолаги не командовать кораблем, а не прозевать и правильно отрепетовать[3] команды начальства. Дальше идет цепная реакция: вы не доверяете командиру, он, естественно, своим офицерам.
Комбриг немного подождал, не скажет ли еще чего Логинов, сцепил пальцы ладоней, хрустнул суставами, будто кто-то в кабинете ломал кирпичи, и спросил:
— Ты, надо полагать, теперь все высказал? Это хорошо. Теперь, как говорят в Одессе, слушай сюда. Чего ты от меня требуешь? Учить тому, что будет нужно на войне? Учим. И ты это не хуже меня знаешь. Планы боевой подготовки мы выполняем? Выполняем. Приз главкома за торпедные стрельбы вот уже два года у нас. Так ведь? В автономное плавание ходили лодки именно нашей бригады. А почему? Выучка лучше, чем у других. Согласен? Согласен. Так теперь ты мне скажи: какого же тебе еще рожна надо?! Разумного риска? Меня комбригом никто четвертый раз не назначит. А теперь что касается войны. Ты ведь ее только хвост застал, а я, когда ты к нам пришел, уже в командиры метил. И я-то уж знаю, какой спрос в войну был. Сегодня напортачил, а завтра вышел в море и фрица утопил. Плюс на минус — и все по нулям. А сейчас, к счастью, не война, топить некого. И к тому же, уважаемый Николай Филиппович, помни: осторожность — сестра мудрости. Это не я, трусливый дед Щукарь, выдумал, а предки наши. Они не глупее нас были.
Зазвонил телефон. Комбриг снял трубку и пророкотал в нее:
— Щукарев у аппарата… Да, да. Орлов, слушаю тебя… Перешвартовывайся. Только подожди Логинова. Он у меня. Сейчас придет. — Положив трубку на место, комбриг хмуро бросил: — Сходи помоги Орлову.
Выходил Логинов из кабинета комбрига с облегченной душой, он даже довольно улыбнулся. Обычно в таких случаях комбриг ему приказывал: «Иди перешвартуй», а сегодня попросил: «Иди помоги…» Видать, разговор хоть немного, но до цели дошел.
* * *
В кубрике команды подводной лодки С-274 безлюдье, только дневальный да двое старшин первой статьи — Ларин и Киселев. Оба — Володи.
Огромный зал с бетонным полом и самыми обычными окнами и дверьми, расположенный на третьем этаже кирпичной казармы, даже при очень богатом воображении кубриком никак назвать было нельзя. И тем не менее именно это по-казенному неуютное помещение, в котором рядами выстроились аккуратно и однообразно заправленные койки, подводники величали кубриком.
Во всех официальных документах это называлось казармой. Но ни один из моряков на вопрос, где сейчас тот-то или тот-то, не ответит: «В казарме». Ни за что! Он обязательно скажет: «В кубрике», «В команде» или же «На бербазе» (то есть на береговой базе). Где угодно, но только не в казарме.
Такова уж давняя флотская традиция — переносить привычное, прикипевшее к душе за время службы на корабле на самое что ни на есть земное, житейское. Отслужит моряк свою флотскую службу, уедет далеко от моря, куда-нибудь в сибирскую кедровую глухомань или в бескрайние иссушенные безжалостным солнцем казахстанские степи, а все равно еще долго будет говорить вместо столовой — камбуз, вместо пола — палуба, вместо ко́мпаса — компа́с.
Есть в этом что-то от флотского форса: знай, мол, наших! Но это хороший форс, если, конечно, бывшего моряка, сменившего бескозырку и бушлат на кепку и пиджак, отличают от других не только эти привычные слова, но и воспитанное в нем флотской службой трудолюбие, честность, умение крепко, по-моряцки работать и преданно дружить.
Ларин в раздумье стоял у окна. Раздумье его было чуть с грустинкой. Неделю назад, когда им зачитали приказ об увольнении их года в запас, когда наконец-то исполнилась целые четыре года пестовавшаяся в душе мечта о вольной, как ветер, без подъемов и отбоев жизни, все они, «годки», от затопившего их счастья просто ошалели. Двадцатидвухлетние парни, в основном уважаемые, солидные старшины, плясали, кричали что-то нечленораздельное, хохотали. И вряд ли кто из них в первую ночь после этого приказа сумел заснуть: счастливые грезы наяву были слаже любого сна.
Неделя пролетела в заботах: надо было сдать заведование, рассчитаться с боцманом, с библиотекой, сняться с партийного учета… Да и мало ли какими еще корнями обрастает моряк за долгие годы службы? Теперь их надо было рвать. И вот все сдано, со всеми рассчитался, как говорят на флоте, «якорь чист». Остался лишь завтра утром последний подъем флага — и прощай, служба… Катером до города, а там на самолет или в поезд — и айда кто куда по домам…
Но оказалось, что вот так, запросто, сказать службе прощай совсем нелегко. Как и всегда в жизни, все неприятности, неизбежные в службе тяготы, вынужденное самоограничение сразу же забылись, оказались похороненными где-то на дне памяти. Зато затопили воспоминания о штормовых вахтах, о первых победах, одержанных над разгневанным морем, о друге, подменившем на перекур во время тяжких и долгих работ, о больших и сильных людях, с которыми повенчала тебя флотская служба. Можно с легким сердцем рассчитаться с интендантами, с библиотекой, с боцманом, а вот память обо всем этом по акту не спишешь, с ней не порвешь.
Потому-то и грустно было старшине первой статьи Володе Ларину. Потому-то и не было радости в его взгляде, неприкаянно, бесцельно скользившем по всему, что было за окном. А там справа виднелся кусочек камбузного двора береговой базы с выстроившимися вдоль забора из металлической сетки баками с пищевыми отходами. Над баками вместе с густыми хлопьями снега тоже белыми огромными хлопьями кружились с резкими требовательными криками чайки. Некоторые из них, широко распластав крылья, планировали вниз, усаживались на край бака и высокомерно и важно начинали рыться в остатках каши, корках хлеба, костях. Иногда они сбрасывали с себя спесь и начинали по-базарному визгливо галдеть и клевать друг друга. Видимо, попадался очень уж лакомый обглодок.
Ларин посмотрел на птиц и вспомнил, как эти же самые чайки подолгу сопровождали их в море, грациозно паря над лодкой и напутствуя их в далекий и долгий путь полными печали гортанными криками. И щемяще жалко стало ему этих гордых, благородных птиц. А может, вот эти, пожирающие помои, совсем не те овеянные романтикой птицы, которые улетают вместе с моряками в голубые дали? Может, эти уже превратились в нахлебников человека, вроде жирных и ленивых городских голубей? Может, они уже и не хотят видеть, как в безбрежье океана молнии рассекают небо и воду?
Это щемящее чувство Ларин постарался подавить в себе простой мыслью, что в природе все устроено мудро и, значит, так нужно. Но легче от этого почему-то не стало.
Налево из окна виден сквер, вокруг которого выстроились в каре штабные здания и казармы, окрашенные в блекло-синий цвет. Густо исчерченная трещинами штукатурка на стенах напиталась влагой, кое-где обвалилась, зашелушилась, и поэтому дома кажутся пегими, неухоженными. Высокая некошеная трава в сквере, беспорядочно перепутанная в разных направлениях дождем и ветром, напоминала всклокоченную шерсть намокшей кошки. Из-за черноты неба, сопок, воды она тоже кажется не зеленой, а черной. Деревья от непогоды поникли, почернели, вид у них сиротский, печальный.
А в погожие дни все здесь совсем иное. В густом переплетенье листьев берез, ольхи, рябин весело играет солнце, оно щедро греет звонкоголосое птичье поселение, обосновавшееся в этой не по-северному щедрой сени, нежит, голубит враз поднявшуюся под его теплой лаской густую траву.