А когда-то здесь были лишь лысые камни да мхи. Это зеленое чудо выросло на земле, принесенной с дальних сопок. И возили, носили на себе эту землю, удобряли ее своим потом, а потом высаживали в нее вырытые в скалах хилые саженцы, оберегали их от стылых февральских ветров да от июльских шальных штормов моряки-подводники, служившие здесь в годы войны.
Возвращаясь из полных смертельного риска боевых походов, они непременно шли в сопки, чтобы принести оттуда в свой скверик кустик или горсть земли. В этом малом добром деле они оттаивали сердцами.
Ларин вдруг сразу, внезапно почувствовал себя виноватым перед ними: прослужили они здесь долгих четыре года, а никому из них в голову ни разу не пришло посадить в сквере хоть какую-нибудь самую малость — ветку, кустик, цветок.
— Володь, а Володь! — окликнул он Киселева. Тот на своей койке укладывал чемодан.
— Ну?
— Ты знаешь, о чем я подумал? Люди во время войны, да и до нее тоже, чище нас, наверное, были. Как-то возвышенней, что ли.
— С чего это ты решил?
— Сейчас я на наш сквер посмотрел. Ведь война была, никто не знал, будет ли он жив завтра, а все равно моряки находили время, чтобы в сопки сходить за землей, за деревьями. Для комфорта своего? Нет, при них все эти деревца им по колено были. Стало быть, о нас они думали, о тех, кто после них здесь служить будет. Понял?
Киселев подошел к окну, встал рядом с другом и тоже как-то сразу погрустнел.
— В общем-то ты, наверное, прав. Помнишь, года два назад через весь сквер прокладывали канализацию? Перерыли все, перекопали, засыпали кое-как, а сейчас там все провалилось, канава… — И, помолчав, вдруг разозлился: — Черт его знает, сто раз в день ходишь мимо, все видишь, а внимания ни на что не обращаешь… Ведь сквер-то искалечили, а всем это до лампочки. Слушай-ка, Иваныч, — предложил Киселев, — а что, если до отъезда собрать всех демобилизованных парней да устроить в сквере аврал? А?
— Кого ты соберешь? — усмехнулся Ларин. — Все уже на чемоданах давно сидят. Да и в такую погоду кто пойдет? А вообще-то хорошая традиция могла бы быть. Представляешь себе, перед увольнением каждый, скажем, по мешку земли приносит или куст, деревце. Такой тут парк можно было бы соорудить, будь здоров. — И тут же Ларин вроде бы совсем не к месту рассмеялся.
— Ты чего это заржал? — удивился Киселев.
— Да маниловщина все это.
— Что? Что?
— Маниловщина, говорю. Помнишь «Мертвые души» Гоголя?
— Откуда я могу помнить? Не читал я. Ты же знаешь, что у меня семь классов и коридор.
— В «Мертвых душах» есть такой помещик — Манилов. Пустопорожний мечтатель. Он то у себя в усадьбе через пруд мост мечтал построить, чтобы на нем купцы лавки пооткрывали и сидели там, торговали, то высокий дом с бельведером, с которого даже Москву видно было бы.
— А я-то при чем здесь? Тоже мне, Манилова нашел.
— Да это я не о тебе, о нас обоих. Размечтались мы по-маниловски. «Традиция хорошая была бы»… — передразнил он сам себя. — Об этом раньше думать надо было, не сейчас. Теперь, как в преферансе говорят, поезд уже ушел. Игра такая есть — преферанс. Не слышал? — Ларин просветленно улыбнулся и совсем уж не к месту вспомнил: — Ох уж и погонял я пулю в студенческие годы…
Еще до службы Ларин закончил индустриальный институт, получил диплом инженера-электрика, поработал немного — и призвали его служить: кончилась отсрочка. Еще студентом он женился, и теперь его сыну уже шел седьмой год. Самому Ларину недавно исполнилось двадцать восемь. На лодке старше его возрастом были лишь командир, старпом, заместитель командира по политчасти, инженер-механик да два мичмана-сверхсрочника: боцман Ястребов — ему было уже за пятьдесят, все на лодке его ласково-уважительно называли Силыч — и старшина команды мотористов Оленин.
Поначалу служба Ларину давалась через силу, пришлось его обламывать. Привыкший к студенческой вольнице, он каждое, даже самое малое и справедливое, замечание старшин, упрек воспринимал как покушение на свободу его личности, ущемление его человеческого достоинства. Правда, несколько позже он и сам понял, что военная служба в пору притирания к ней требует от молодых не только одинаковой, «под ноль», прически, но и того, чтобы сами они были неотличимы друг от друга, тоже «под ноль». Чтобы никто из них не выпирал из единообразного общего строя. Значение имел только рост. В зависимости от него новобранцев обували, одевали, распределяли по учебным ротам, ставили на тот или иной фланг строя. Индивидуальные особенности, склонности, обретенные до службы знания — все это играло на первых порах самую ничтожную роль.
Это потом уже, во время учебы, и тем более на корабле, одноликая масса расслаивается на отдельные, отличимые друг от друга характеры: на смекалистые и тугодумные, на работящие и бездельные, на управляемые, подчиняющиеся дисциплине и неуправляемые, на личности или, как теперь принято говорить, лидеры и на так себе, шаляй-валяй, но меня не трогай, на тех, кто начисто лишен струны. Со временем жизнь ставит все и всех на место, по полочкам — кто чего стоит.
Поставила она, естественно, и Ларина. Он был личностью и потому уже на третьем году службы стал специалистом первого класса и старшиной команды гидроакустиков. Конечно же, сказалось и высшее образование — то, что другие усваивали трудно и долго, он хватал с лета, и обретенный им жизненный опыт — «болезнями роста» он отболел еще в институте. Приблизительно с этого времени как-то уж так сложилось, что все офицеры и старшины начали величать его не иначе как по имени-отчеству — Владимиром Ивановичем или просто Иванычем.
Ларин и Киселев стояли у окна, смотрели в него и на светлом фоне почти не отличались друг от друга: оба рослые, плечистые, с крутыми шеями и затылками. Обычно такими вот крепкими, широкогрудыми изображают художники матросов времен революции или обороны Одессы и Севастополя.
— Смирна!!! — испуганно вскрикнул у порога кубрика дневальный молодой матросик Федя Зайцев. На лодку он пришел совсем недавно. В учебном отряде у него, видимо, сильно строги были командиры, запугали бедолагу до смерти. И он до сих пор каменел от страха при виде любого начальства.
— Вольно… — милостиво пробасил вошедший в кубрик старпом лодки капитан третьего ранга Березин. Он был невероятно тощ и для подводника чрезмерно высок. В экипаже его любовно окрестили циркулечком. И действительно, казалось, что длиннющие ноги его начинали расти чуть ли не из подмышек. Ходил он угонисто: как шаг — так полтора метра, еще шаг — еще полтора. Особенно же напоминал Березин циркуль, когда поворачивался вокруг на пятке одной ноги, чуть отставляя другую в сторону. Поворачивался он именно так. Ну как есть циркуль!
Говорил Березин громко, в разговоре широко и яро жестикулировал. Так, наверное, разговаривали бы немые, вдруг научившиеся говорить. Поэтому его длинные руки вечно были в ссадинах и ушибах — в теснотище подводной лодки всегда что-нибудь не вовремя оказывалось под его размашистыми руками.
Должность старпома на корабле самая что ни на есть муторная и неблагодарная. Нет на корабле ничего, за что старпом не нес бы ответственность. Кто-то нарушил дисциплину — виноват старпом, непорядок в отсеках — старпом недосмотрел, корпус грязный — плохо следит старпом, удалили с развода на вахту матроса — а куда смотрел старпом?.. Зато если корабль вышел в отличные — молодцы командир и замполит. А старпом вроде бы даже и ни при чем.
Поэтому все старпомы спят и видят себя командирами. А если кто-то из них надолго засиживается в старпомовской должности, то у него на всю жизнь портится характер — становится желчным, придирчивым и брюзгливым.
Березин же понимал шутку, сам любил и умел повеселиться, был всегда охоч принять участие в розыгрыше. Вот этим-то несоответствием должности и легкости характера был дорог морякам лодки Березин. Не сказать чтобы он отличался мягкостью. Нет. Он твердо придерживался принципа, что старпом на корабле — не приживалка в богатом доме, чтобы стараться всем угодить и понравиться. Был строг, не стеснялся прибегать к рекомендациям Дисциплинарного устава. Но делал это всегда разумно и, самое главное, доброжелательно и с юмором. Он мог вспыхнуть, но сердиться долго не умел.
Увидев у окна пригорюнившихся старшин, он в несколько шагов перемахнул через весь кубрик, сгреб обоих длиннющими руками за плечи и басовито хохотнул:
— Что вы голову повесили, орелики? Радоваться должны — отслужили, домой к женам, матерям поедете, а у вас вид, как-будто на собственные похороны собрались…
— Да вот вспомнили сейчас годы службы, товарищ капитан третьего ранга, и вдруг жаль стало. И чего вроде бы хорошего в ней, в службе? Ведь не мед она, а такое ощущение, будто отрываешь от души что-то дорогое. Честное слово! — Киселев выпалил это одним духом и с такой искренней взволнованностью, что пришедший в кубрик вместе со старпомом командир группы движения инженер-лейтенант Казанцев от удивления остолбенел. Состояние его объяснялось просто: самого его служба тяготила и ничего хорошего о ней сказать он не мог. Не меньше его поразился и Березин, но по другой причине: Киселева он привык видеть немногоречивым и даже несколько угрюмоватым. А тут вдруг на тебе — ода службе!