Ни на чем не подловленный Гиричевым, ты все же не удостоишься ни приветствия, ни благодарности. Но его желание унижать и на чем-то тебя подсечь не уймется. Он буркнет, чтобы ты взял ключи от взрывного коридора и кабельного подвала, спустится вниз по лестнице под скрипучие переборы ее ступенек. Во взрывном коридоре будет выборочно тыкать в двери камер указательным перстом, скривившимся на ручках и карандашах; и я буду отпирать камеры и вместе с ним вдыхать теплый вязковатый воздух, смотреть, чисты ли медные, толщиной в ладонь, шины (по желтой шине машинально скользит его взгляд, на красной и синей любовно задерживается — цвета граненого карандаша для резолюций), блестят ли фарфоровые изоляторы, не протекают ли баки, где хмуро гудят, хоть они и в масле купаются, правда в трансформаторном, мощно сомкнутые медные контакты. Все здесь протерто вплоть до стальных, черных, в сварочных шрамах, лент заземлений. Он доволен, но и раздражен. Ничего, есть еще шанс подловить подстанционную челядь.
Сходя первым в кабельный подвал, он чикнет ладонью по пиджаку: там, в нагрудном кармане, хранит льдисто-белый на просвет батистовый платок. Чихать он не собирается, нет, насморк, нет, тоже не предвидится. Он не предрасположен к простудам, на нем всегда добротная, по погоде, одежда.
Потолок в подвале массивный, железобетонный, кажется придавным: вот-вот сядет на голову. Ширина у подвала проспектная, в длину он едва просматривается. Тремя рядами в три яруса лежат на кронштейнах кабели. Свинец брони розовато-сер, как зола бурого угля, а те кабели, у которых обвивной, из стальных полос панцирь, лоснятся по-грачиному черно.
Многожды обмишуливался Гиричев на свинцовошкурых кабелях, тем не менее сразу склонялся над ними. Белым зеркальцем мелькнет на ладони платочек, проедет по округлости кабеля. Ан эффект, да не тот: на батисте не пыль — серый мазок.
Покамест Гиричев шныряет по подвалу (здесь теранет, там вперит взгляд), изведешься от его лютого желания н а т а к а́ т ь с я на слой пыли. Зато уж, н а т а к а в ш и с ь, поднесет платок к твоему носу и скажет разоблачительным голосом, раздавленным до сипа:
— Не набьете ли в ноздрю, ваше беспробудное лентяйство? Подвальная пылюка-то поядреней нюхательного табака.
Не набьешь в ноздрю добровольно, сам попробует натолкать, не удастся — вотрет пыль в лицо. После приказом по цеху лишит на полгода премиальных: по военному времени деньги микроскопические, хоть и четвертая часть зарплаты, но если нет другого прибытка, еще изнурительней испытаешь черную нужду.
Первой военной зимой, в дежурство Станислава, Гиричев усек пыль на соединительной муфте вводного кабеля[2]. Станислав Колупаев, слишком серьезный для того, чтобы выкручиваться, на этот раз остроумно увернулся от неизбежного наказания. Он взял с платка щепотку пыли, изысканно поднес к ноздре и вобрал в себя с таким замирающим удовольствием, словно нюхнул духи «Красная Москва». Гиричев пришел в раж. На очередном утреннем рапорте по селектору подбил под поступок Станислава общественно-политическую подкладку: высокосознательный рабочий самокритически отнесся к ослаблению технологической дисциплины на подстанции. После этого случая Гиричев явно благоволил к Станиславу: набычивал голову на его «здравствуйте», и все-таки Станислав весь напрягался при имени Гиричева, а едва Гиричев появлялся на подстанции, он, оставив меня на пульте управления, скрывался либо на паровоздушную станцию, где стояли наши моторгенераторы, обмотку которых необходимо было продувать сжатым воздухом, либо в аккумуляторную — подлить в банки с оголившимися пластинами дистиллированной воды.
Следуешь за Гиричевым из кабельного подвала не только огорченный: пыли не обнаружил, но для похвалы не разомкнет рта, будто для этого, как для размыкания контактов масляного выключателя, нужен мощный электромагнитный привод, — но и веселый: «Что, Степан Петрович, обрыбился? Злорадствуй теперь над своим батистовым платочком!»
4
Итак, прибежал Байлушко, скинул суконное пальтецо в кабинете начальника смены, вместе с мастером подстанции Веденеем Верстаковым появился из-за выкрашенной в бело-голубой цвет камеры, откуда, пронимая стальные стены, вязко прикатывало к нашему столу контрабасное брунжание автотрансформатора.
Оба, Байлушко и Верстаков, встали возле пульта управления, спинами к нам, сидящим за столом. Верстаков курит «беломорину», покачивая ее в губах и слегка притрагиваясь ею к кончику носа, отчего нос у него всегда в пепле. Верстакову известно, что Байлушко будет долго осторожничать, прежде чем введет в синхронизм наш турбогенератор с турбогенераторами центральной электростанции, но он не осуждает Байлушку, разве что чуть-чуть с благодушием смельчака относится к его мельтешливой осторожности.
Волосы у Байлушки сизые, торчком. Когда он носил усохшую кожаную шапку, которую приходилось натягивать на голову, как тугой сапог на ногу, и тогда они не прижимались к черепу: снимет шапку, а они торчат, как стальные. Но почему-то он обожает расчесывать свои волосы. Достанет из кожаного футлярчика агатово-дымчатую расческу и вот шлёндает мелкими зубчиками по шевелюре, и вот шлёндает.
И теперь вздумалось Байлушке причесываться, да не куда-нибудь глядеться, а в стекло частотомера.
Причесывается, выпучивает эфиопские губы, хотя они без того полные, пышно-полные. Странно все-таки: щеки впали, нос истончился, сам кожа да кости, а губы по-прежнему полны. Правда, под верхней губой есть как бы подгубье, и оно некрасиво высовывается, когда он отгибает губу к носу или вот так вот выпучивает губы, орудуя расческой. На кого же он похож? На какого-то смурного, но славного зверька? О! На ежика! Волосы — иголки. И такая же вытянутая мордочка с подвижным носом, и фырчит, насупившись, и угибается, едва завидит опасно-неприятного человека. При Гиричеве как воткнется остреньким подбородком в свою костлявую грудку, как выставит вперед иглы волос, так и простоит.
Верхняя шкала частотомера отражает работу турбогенератора центральной электростанции, подающего нам электричество. Сначала он будет введен в параллель со своим тамошним близнецом, а потом наш турбогенератор вступит в синхронизм с ними двумя. Частота на верхней шкале скачет, и Байлушко, которому предвкушалось успокоительное причесывательное удовольствие, встревоженно прячет расческу в тисненый футлярчик.
— Смотри, как раскачали частоту, — говорит Байлушко Веденею Верстакову.
— Мельтешат, Рафаилыч, — отвечает Верстаков.
Он пришел улыбчивый к пульту управления, улыбчивым и остается. Образования у Веденея Верстакова нет. Он практик со знаниями, добытыми личной пытливостью. Но не это считается в нем главным. Он деревенский, из казачьей станицы Каракульки, однако, по цеховой молве, у него природный электротехнический дар; Байлушко да и сам Гиричев по сравнению с ним — всего лишь инженеры высокой грамотности; и хотя они, особенно Гиричев, тоже с богатой практикой, оценивается их опыт по обычной шкале практических накоплений, потому что они не обладают ч у т ь е м, которое дано Веденею Верстакову.
Я объясняю улыбчивость Веденея Верстакова тем, что он не ведает страха ни перед какой работой на подстанции и потому относится к тревогам, которые одолевают Байлушку, как к чему-то ребячливо-наивному. Я заметил, находясь под началом Веденея Верстакова, что он, чем бы ни занимался во время смены, всегда уверен в правильности своих действий. Иногда меня обескураживала его уверенность, несмотря на то что он действительно никогда не допускал ошибок. Чтобы сохранять свою безошибочность, он частенько говаривал: «Высоковольтник, как сапер, ошибается только один раз: на том свете не ошибаются».
Попыхивая через уголки губ табачным дымом, Веденей Верстаков потянулся. Послышался трескучий хруст, будто кости лопались. Станислав Колупаев потягивается, когда его одолевает дрёма, а Веденей Верстаков от избытка сил.
— Ох, славно я выспался! Иди, Рафаилыч, покемарь.
Байлушко содрогнулся: так в нем отозвался могучий потяг Верстакова.
— И что у вас за манера, Веденей Федорович?
— Вы о чем?
— О чем-чем? — рассердился Байлушко на милое притворство Веденея Верстакова. — А это что? — и он изобразил, выбросив дистрофически тонкие руки над собою и выгибаясь дугой, как Верстаков потягивался.
— А! — засмеялся Верстаков. — Не умеешь по-моему: грудная клетка навроде воробиши́ной, брюшко впалое, ильно волки выгрызли.
— И что, спрашиваю, за манера?
— Ты никак, Рафаилыч, без настроения? Манера? Манера постового милиционера: застоялся, негде силушке поразгуляться.
— Надо иметь представление о культуре поведения.
— Рафаилыч, я дохожу до всего самоуком. Покуда не дошел.
Ох, любил Веденей Верстаков лукавить! А все от душевной полноты да от потребности, если кто-то рядом волнуется, киснет, скорбит, добром повлиять на него: глядишь, и полегчает на сердце.