Отойдя от пульта, Веденей Верстаков подсел к нашему со Станиславом двухтумбовому столу. Шоколадного цвета глаза веселились, он скосил их на нас.
«Умора!» — читалось в них. Верстаков не искал сочувствия. Он был уверен, что мы так же, как он, понимаем потешную, в чем-то нелепо мальчишескую наянность Байлушки. Конечно, мы понимали это, но наши глаза были хмуры. В сознании не укладывалось, как до Байлушки не доходит, что там, где делает дело Веденей Федорович, ему стыдно появляться, не то что соседствовать с ним или же лезть вперед. А еще нам было горько за то, что над талантом, который должен первенствовать в цехе, возвышается, благодаря своему посту, а пост обусловлен дипломом, обычный специалист, пусть и старательно-рьяный. Да как хватает у него совести, нет, бессовестности встревать в обязанности Веденея Федоровича, брать их на себя, когда все знают, что в мире комбинатских электриков он чудодей! Не могли мы, никак не могли соединиться в согласии с Верстаковым, что это — у м о р а; ведь он чудодей и легкодумничает по причине своих магических достоинств, а мы — рядовые работники, только в отличие от Байлушки не оканчивали институтов. Увы, то, что для него умора, от чего веселятся его глаза, для нас, — оскорбление, несправедливость, печаль.
Байлушко пустил стальную стрелку синхроноскопа против солнца — по черному указателю. Стальная стрелка тихо восходила к зениту; и хотя был момент, когда она прочно замерла вверху, прежде чем начать склоняться влево, Байлушко не включил линейный масляник. Новый круг стрелка проделала быстрей. Байлушко вдруг надумал вступать в синхронизм по красной стрелке и заметил, что ее вращение ускорилось.
Частоты разомкнулись на герц. Он занервничал. Чтобы успокоиться, ушел к начальнику смены, но не велел Веденею Верстакову заниматься подгонкой частоты.
Веденей Верстаков поднялся без промедления. Скоро по красной стрелке он вступил в синхронизм.
И все-таки мы не ожидали, что Байлушко будет яриться. Чьих обязанностей он только не выполнял! А тут встрял в чужую обязанность и еще ярится. Ни Станиславу, ни мне не были смешны его дрожливые кулачки, которыми он ударял себя в грудь, хорохорясь перед ясным, полным спокойствия Веденеем Верстаковым.
Сразу, погромче топая, чтобы унялся Байлушко, пришли на щит управления Нареченис и Марат.
Байлушко слегка умерил тон и лишь тогда взвивался голосом до самых высоких петушиных нот, когда произносил фамилию начальника цеха.
— Заявляю вам как инженер инженеру: логики у вас нет, — сказал Нареченис. — Всех вам не заменить и не подменить. Веденей Федорович вступил в синхронизм. Пляшите. Не умеете — молитесь богу.
— Гиричев... мне...
— Он вам неопровержимый аргумент, святей папы римского. Свою честь не нужно забывать, личность товарища Верстакова. Спать нужно.
— Бог, папа римский? Я не католик, не... Я атеист.
— У вас есть бог.
— Вы католик, так думаете — и другие верующие.
— Позвольте извиниться. Не бог. Идол.
Байлушко постискивал кулачки возле обшмыганных до стеклянного отлива брючных карманов, ушел в кабинет начальника смены.
Верстаков, посвечивая проказливыми глазами, силился, чтобы не расхохотаться, и оттого ходуном ходили его округлые ноздри, и, может, поэтому был заметен папиросный пепел на кончике носа.
— Вмазали вы ему! — с жесткой восторженностью сказал Касьянов, зорко глядя на погрустневшего Наречениса.
9
Мы еще не успели остановить турбогенератор, как Байлушке позвонил Гиричев, велел топать на тяговую подстанцию.
Поскольку Байлушко сам жаждал отключить турбогенератор и распоряжаться после всеми работами на подстанции а также бегать на воздуходувку, к остановленному агрегату, и пробовать осуществлять руководство и там, если не турнет его оттуда начальник воздуходувки высокий красавец Яворский, он и стал умолять Гиричева, чтоб тот послал на Гору своего заместителя. Гиричев напомнил Байлушке, что не меняет решений, и Байлушко принялся канючить: мол, сделайте это в порядке исключения.
Гиричев был непреклонен.
Идти на Железный Хребет, где находилась тяговая подстанция, снабжавшая током электровозы, доставлявшие домнам руду и агломерат, около полутора часов. Правда, и за час можно добраться, коль пальтецо у тебя, как у Байлушки, на рыбьем меху и ты способен рысить вверх по горным склонам, подстегиваемый морозом. В ботиночках Байлушки шибко не разбежишься: скользкая подошва. Легковую машину он не посмел попросить. Персональную «эмку» Гиричев навряд ли даст, крытый фанерный грузовик (в аварийных случаях им пользуются кабельщики и сетевики-высоковольтники) не пошлет — паек на бензин предельно мал. Единственно, что удалось выговорить Байлушке: вернуться на нашу подстанцию для совместного с Нареченисом испытания «Тирриля» и для проверки релейной защиты турбогенератора. В тот же день вернуться ему не удалось. Гиричев, едва Байлушко добрался до тяговой подстанции, обязал его и тамошнего мастера заделывать пробоины в крыше. По жести Байлушко не работал, застывали руки — на высоте мороз жег злей, молоток бил неверно, по пальцам. Позже, как назло, на одном из выпрямителей произошла утечка ртути, и Байлушко застрял на Горе. Туда к нему, заснувшему в скрюченной эмбриональной позе на столе в комнате мастера, ходил Марат Касьянов, потому что, когда Нареченис надумал сменить платиновые контакты «Тирриля» и позвонил Гиричеву, обнаружилось, что контакты получил накануне сам Байлушко, получил якобы по просьбе Наречениса. Нареченис не сомневался, что ретивому Байлушке нагорит за обман, и притворился, будто бы запамятовал, что просил Байлушку получить платиновые контакты. Байлушко было отказался вручить контакты для «Тирриля»: дескать, не положено по инструкции, но Нареченис намекнул ему по селектору, что он сам бесконечно нарушает всяческие инструкции и нормы, и тому ничего не оставалось, как расстаться с платиной.
Контакты лежали в замшевом мешочке. Ты, Марат, отдал мешочек Нареченису, комично изобразил, как вел себя Байлушко прежде чем расстаться с ними. Ты вытянул губы, задрожал кулаками, ударил ими в грудь, выкрикнул почти по-байлушкински петушиным голосом:
— Вы сознаете, какой драгоценный металл забираете?
И ты ответил, поддразнивая Байлушку:
— Мельхиор, товарищ Байлушко.
По твоим словам, услыхав о мельхиоре, от психического недоумения он чихнул, как мышь в мешке с мукой.
Неожиданно для себя ты положил начало прозвищу: Мышь в мешке с мукой. От него Байлушко отделался только после войны.
ЗЕРКАЛО, КОТОРОЕ УВЕЛИЧИВАЕТ И УМЕНЬШАЕТ
1
Я не помню, чтоб мы в ту пору пытались определить: кто Инна Савина? До этого вопроса мы так и не поднялись. Может, тут выразилась ее пройдошистая ловкость: тайно строить отношения с каждым из нас? Однажды, через несколько лет после окончания школы рабочей молодежи, я внезапно подумал об Инне:
«В ней раскукливалась обманщица. Да и, вообще, война раскуклила все скрытые сущности».
Марат, Марат, ты и не догадываешься о моем предательстве.
2
Мы договорились, что я заеду к тебе домой, на пятый участок, и мы отправимся пешком на торжественный вечер во Дворец металлургов. Договариваясь о чем-то, ты всегда проявлял щепетильную точность. Я подчеркиваю, что ты был щепетильно точен не потому, что кто-то, давая какое-либо слово, подводил меня или не испытывал угрызения совести за то, что нарушил его. Нет, я подчеркиваю это потому, что гораздо позже мне пришлось страдать от бесстыдства необязательности.
Тот случай, когда в договоренное время тебя не оказалось на месте, был единственным за всю нашу дружбу. Сбитый с толку (даже записки не оставил), я тащился вверх по проспекту Пушкина.
Растертая подошвами палая листва, смешиваясь с подсолнечной лузгой и металлургической сажей, вилась навстречу моим приунывшим шагам. А ведь только что бежал к твоему дому, полный такого чувства, будто вот-вот оторвусь от земли и полечу. Хоть поворачивай обратно к трамвайной остановке! Ни в кино, ни в театре, ни в клубах не бываю в одиночку. За кем заскочить? Билет-то твой у меня. Инна живет неподалеку от Дворца, но, жаль, она собиралась к себе в строительный трест. Там у них, в контрольном бюро, после праздничного доклада — вечер в складчину. Еду́, говорила, приготовят сказочную: сигов, пойманных на горном озере, американский омлет из черепашьих яиц, жаркое на свиной, тоже американской, тушенке. Гибельно поголодала Инна с матерью и сестрой в блокадном Ленинграде — вывезли на самолете — и до сих пор, как увидит что-нибудь съестное, делается какая-то ненормальная: вожделение во взгляде, аж застыдишься и потупишься.
Я свернул с проспекта, ударился в гору. Немного погодя, едва слева остались театр и Дворец, мой взор притянули бурые корпуса. В том, торец которого чернел отпечатками кожаного футбольного мяча, жили Савины. Я ринулся вниз по склону. Около железной, острые пики, ограды остановился перевести дыхание. Углядел распахнутую створку окна Савиных: в стекле отражалась верхушка рябины. Показалось — по ту сторону, к стеклу, голубея, никнет дым. Я даже как бы ощутил запах трубочного табака, нежно называемого «мошком».