— Отдай, Вася, дрова… топить нечем!
Мы сидим на спардеке, когда Вася опять появляется среди нас, сияющий, с большим черным словарем в руках.
Боцман снова трясет усами, но Вася идет прямо к нему.
— А ну-ка, старый морж, послушай, — говорит он и, раскрыв книгу, читает нараспев: — Алоэ — растение пустыни, остающееся серым и чахлым в течение сотни лет, — слушай, старый морж!.. — но затем внезапно дающее куст огромных красных цветов… Ну, старый крокодил?..
На палубе становится тихо. Мы все оглядываемся назад. В рыжем пламени солнца, в песчаных ветрах лежит большая, древняя страна.
С юга сплошным дыханием идет муссон.
Глубоко, под самым килем, слышно упругое движение океана.
Мы еще долго смотрим вдаль, жмурясь от большого низкого солнца.
— А какое слово, — вдруг изумленно говорит боцман. — Алоэ! Сигнальное слово, ребята…
Есть такой остров — Перим, у самых «Ворот Слез». Ночью; в настороженной тишине, там явственно слышен гул океана.
В Адене нас попросили взять пассажира до Сокотры. Мы шли в Коломбо. Дикий, пустынный остров Сокотра, расположенный на востоке от мыса Гвардафуй, лежал на нашем пути. Пассажир оказался сторожем маяка, и только поэтому, из чувства морской солидарности, капитан принял его на борт нашего грузового корабля.
Вечером пожилой, небритый, сопровождаемый пятью носильщиками человек подъехал на катере к трапу «Большевика». Ему отвели каюту, и он до поздней ночи укладывал свои чемоданы, покрикивая на арабов, угрюмо пыхтя длинной трубкой, Потом он поднялся на спардек, неся в правой руке бутылку виски, в левой — большую пачку табаку. Его, видимо, очень озадачило, что матросы отказались пить. Тогда он выпил сам и сразу же начал рассказывать о себе.
— Моя фамилия — О’Коннер, — сказал он. — Я родился в Дублине. Мой прадед, дед и отец — все родились в Дублине. Там у нас целая династия О’Коннеров. Но вот уже семь лет я скитаюсь в этих пустынях, как пророк. Даже акридами питался.
Он оглянулся на город, слабо озаренный светом, на пристань, увешанную тусклыми фонарями.
— Курортным городишко этот Аден, а? Будь я трижды проклят, если вернусь когда-нибудь сюда. О’Коннерам всегда везло. Мой дед спас горевшую нефтянку. Отец получил медаль за войну с бурами. А я вот получил маяк — это целое государство, не шутите…
— Сколько же там народу, в этом царстве? — спросил кто-то смеясь.
Ирландец тоже усмехнулся.
— Не знаю. Этого никто не знает. Два года подряд там жил Джонсон. Мы вместе голодали, но сейчас у его семьи на счету двадцать тысяч долларов. Ом был ловкий парень, этот Джонсон.
— Значит, он просто обирал негров? — спросил боцман.
Ирландец внимательно посмотрел на него. В его взгляде было безразличие и усталость.
— Не знаю, — сказал он спокойно. — Если даже так, об этом не стоит вспоминать, — мертвые сраму не имут.
— Смотря какие мертвые…
— Он недавно умер, Джонсон… Все говорят: умер, но все прекрасно знают, что его просто… съели дикари. Вы… кажется, смеетесь?.
— Да, — сказал боцман.
— Вам не жаль… белого?
— Ни капельки не жаль. Я только вот думаю… а вам не боязно?
О’Коннер снова оглянулся на город. Веки его часто мигали. В тусклом свете электрической люстры, поднятой над спардеком, его неподвижное длинное лицо казалось смертельно бледным.
— У меня три маузера в чемодане и две тысячи патронов, — сказал он. — Кроме того… у меня десять бомб. Всего этого, у меня, пожалуй, больше, чем населения на острове.
— Культурный багаж…
— О, да! — весело воскликнул ирландец и снова налил себе виски. Руки его дрожали. Зеленоватая жидкость в стакане вспыхивала беспокойным огнем. — Но я не понимаю, почему у вас такие молчаливые люди? Матросы обычно любят поговорить.
Боцман Савельич молча и очень усердно крутил ус.
— Не время… — сказал кто-то из матросов.
На баке топко пропел колокол. Где-то далеко, на рейде, отозвался неизвестный пароход. С мостика крикнули;
— Приготовиться! — и О’Коннер остался один.
Поздней ночью мы покинули Аден и вышли в океан. Был час предрассветной тишины, когда звезды, все южное небо, повторенное водой, проходит у самого борта, и корабль, как большая планета, беззвучно стремится сквозь синеву.
Уже растаял берег и угасли последние огни, но на палубе никто не спал. Влажная, соленая, густая прохлада океана так радовала после желтой пустыни. Шесть дней мы стояли в этом пекле, имя которому Аден, в этом странном городе, объятом пыльной зарей, в городе, полном нищих калек, где из каждой мазанки слышится песня, похожая на рыдание.
И вот он, наконец, соленый простор. И звездное крошево над нами, на покатой волне, на мокрой палубе. И опять чей-то тихий разговор, — знакомые имена: Новороссийск, Одесса — разговор, конечно, о родине, — не скоро мы вернемся.
Наверху, под люстрой, снова слышен хриплый голос О’Коннера. Он говорит, досадливо морщась, словно превозмогая зубную боль. Бледное, невыразительное лицо полусонно и такие же полусонные слова.
— Матросы поют о родине, — это всегда. Только у себя дома они не поют о родине. Я много наблюдал моряков, дома они не поют об этом.
Савельич внимательно слушает пассажира. Он словно старается его разгадать.
— Нет, почему же, мы и дома о родине поем.
Ирландец устало качает головой, он пьян, ленив и почему-то старается говорить с Савельичем ласково, как с ребенком.
— Разве у тебя есть родина, старина? У меня ее нет… Но ровно через год она у меня будет. Что у вас есть в Одессе? Дом?..
— Нет, — говорит боцман.
— Шхуна?
— Нет.
— Деньги в банке?
— Тоже нет.
— Ну, вот, а вы поете о родине.
— Мне не нужно ни шхуны, ни денег…
— О… Н-нет, я буду это иметь. Я куплю родину, черт возьми!
— Она у вас продается?
— Все продается, черт возьми. Я тоже продался… еще на год.
Савельич нетерпеливо крутит ус. Он хотел бы несколько иначе побеседовать с этим пассажиром, но только закуривает трубку и уходит к себе на бак.
Слабым зеленоватым просветом на востоке встает заря. Океан сереет, он становится палевым, светло-дымчатым, неощутимым. Мы словно плывем в самом небе, в бескрайнем пространстве, и только клочья дыма оседают за кормой.
Справа, где-то у сомалийских нагорий, в воздухе, полном мельчайших частичек пыли, первые отсветы утра вспыхивают, как большие костры. Но вместе с рассветом вдалеке все выше подымается зыбь. Можно сразу определить по разгону волны, по краткому и глухому удару приближение шторма.
Впрочем, вахтенный штурман говорит спокойно:
— Ничего, только крылом заденет… Хотя…
Он все чаще поглядывает на небо, вдаль, на восток, где длинными багровыми столбами подымается заря. Она становится похожей на город, огромный и далекий, с громадными башнями и мостами, покрытыми розовой дымкой утра. Кажется, призрачный берег близок, рядом, за последней резкой чертой волны.
…Шторм налетел неожиданно, едва мы вышли за Сомали. Он как бы вырвался наконец из-за этого длинного песчаного угла Африки. Воздух стал редким и странно пустым, хотя на гребнях волн теперь громко шипел ветер. Мы шли полным ходом, стремясь укрыться за островом или прорваться дальше, на восток, но предстояла еще нелегкая задача: высадить пассажира.
Поздней ночью, далеко справа, в грохочущей тьме мелькнул слабый багровый огонек.
— Видите? Они жгут костры, — сказал О’Коннер. Он стоял на мостике у трапа. — Все-таки их кое-чему научили.
Он засмеялся.
— О, Джонсон был неплохим педагогом.
Штурман, усталый и злой, резко обернулся к нему.
— Знаете, мистер… Вам пора собираться. Гуд бай.
Нам, однако, пришлось простоять на якоре до ранней зари. Ветер здесь был тише, но зыбь грохотала в борта, срывалась на палубу охапками зеленой светящейся пены. Боцман не уходил с бака. Он все прислушивался к надрывному звону якорных канатов и успокоился лишь после команды:
— Вира якоря!..
Поминутно набрасывая лот, мы медленно приближались к берегу. Заря стала густой, багровой. Мы находились в самой гуще ее, в большом кипящем пламени моря. Берег тоже пылал. Высокие обожженные скалы, иссеченные и пустые, горели неподвижным огнем. В отдалении, на взгорье, виднелось белое, словно игрушечное, здание маяка. Оно было как бы случайно обронено здесь, на безжизненных скалах, меж двух пустынь — неба и океана. И уже в одном этом коренилась тоска.
В полумиле от берега мы спустили шлюпку. Зыбь здесь была слабее, но ветер заметно менял направление, и уже далеко сзади, по всему полукружию горизонта поднималась густая черная кайма.
В шлюпке нас было семеро: четыре матроса, штурман, боцман и пассажир. Едва отошли мы на несколько саженей от корабля, как огромный крутой накат поднял нас и стремительно бросил на гребень. О’Коннер испуганно схватился за свои чемоданы.