— В самом деле, близится, — подтвердила она.
Только двое неподвижно согнулись над шахматной доской: Агафон Кириллович Жежеря — районный уполномоченный по заготовкам — и Нил Силович Трутень — заведующий сберегательной кассой, знаток финансовых тайн. Они, как два быка в упряжке, неразлучны. Судьба свела их в одном доме, сердца обоих объединяла любовь к премудрой игре. Внешне они были похожи друг на друга, можно было и вообще этих веселоглазых хлопцев считать родственниками, если бы еще цветом волос были одинаковы. А так присмотришься повнимательнее — нет, рыжий Жежеря с чернявым Трутнем не могут быть даже троюродными. Каждый выходной, если райком не отряжал их в села — а такое случалось частенько, — усаживались они спозаранок возле своего жилкооповского, истрепанного всеми ветрами дома и склонялись над шахматной доской. Думали и мудрили, настырно искали ходы, достойные самого Капабланки. И время от времени после очередного хода, независимо какого, удачного или бездарного, гениального или самого простого, многозначительно, саркастически, язвительно говорилось:
— Ага, ты вот так. Ты, значит, испанским… Думаешь, что ты Алехин, так меня и испугал? А мы вот завернем сюда — и от твоего испанского останется лишь турецкий пшик… Нас, брат, мудреными ходами не запугаешь…
— Не запугаешь и нас… На твой алехинский мы по Эйве…
— Играть так, как играет Эйве, каждый сумеет…
Это намек на то, что недавно в игре гигантов шахматного искусства Эйве, не набрав ни единого очка, занял в турнире последнее место.
И сейчас Агафон Кириллович с Нилом Силовичем тоже сражались, но тихонько и не очень зло. У них как раз сложилась напряженная, критическая ситуация на доске…
В полутемной просторной комнате, еле освещенной полыхающим пламенем единственной свечи, собрались люди разного возраста, разных характеров, вкусов и интересов, которые хорошо знали друг друга, большинство из них работали рядом, ежедневно общались по служебным и личным делам, обращались друг к другу запросто. Теперь, во время тяжелого всенародного горя, они стали еще ближе и дороже друг другу, объединялись в единую семью, и породнило их одно ответственное и рискованное дело.
Рядом с Евдокией Руслановной тихо сопел Ванько Ткачик, двадцатилетний секретарь райкома комсомола, чубатый, розовощекий. К нему доверчиво тянулась фельдшер Зиночка Белокор, ровесница Ванька, похожая на белокурую березку, светила большими синими глазами, внимательно присматривалась ко всему окружающему. Зиночка второй год трудилась в районной поликлинике, почти всех присутствующих знала лично, общалась с большинством, оказывая при необходимости посильную медицинскую помощь, но больше всего прикипело сердце ее к Ваньку, а оба вместе тянулись к мудрой и ласковой Вовкодав, держались ее, как малые дети родной матери.
— Надвигается, видно и слепому… — подтвердил вывод прокурора и руководитель «Заготльна» Станислав Иванович Зорик, тонкий знаток волокна, человек суровый с виду, сложенный так нескладно, что и в его фигуре, и в лице тщетно было искать какую-либо привлекательность. Глянешь на человека, все у него будто бы на месте, а присмотришься повнимательней — на лице такой беспорядок, что и глядеть не хочется. Только и заготовлять, только дергать да вымачивать лен с таким портретом Зорику! Видимо, из-за этой асимметричности в лице, из-за отсутствия волос и бравой фигуры так и проживал Станислав Иванович холостым, но не огорчался, так как был первоклассным работником, безотказным исполнителем любого дела.
Уловив авторитетное слово Зорика, Жежеря и Трутень оставили игру и подошли к окнам.
Все смотрели не мигая в темные проемы окон, вслушивались в ночь, ловили далекие малиновые вспышки и не знали — радоваться или печалиться. Может быть, и в самом деле в этих вспышках погибал враг, отступал, убегал в черную неизвестность, а может быть, наоборот — тихо и вкрадчиво подступал к Калинову.
— В самом деле, гроза… — подтвердил кто-то.
— То-то же, видишь, и немецкие громы замолчали… — весело протянул Савва Дмитрович Витрогон, человек, привыкший и не к таким грозам и метелям, так как много лет работал в лесу, сажал и пилил деревья, измордовался с лесозаготовками и лесовывозами, был так бит за медлительность, затягивания, недовыполнения месячных, квартальных и годовых планов выговорами, что если бы писались они не на бумаге, а на спине, места живого не нашлось бы на человеке.
Вдруг словно прорвало плотину или, может, гроза расщедрилась наконец на ливень, все присутствующие заговорили весело, хотя и нервно:
— А и в самом деле, смолкли…
— Кажется, еще с обеденной поры…
— Похоже, остановили их…
— Позиция у наших выгодная… Я прикидывал на карте…
Не сговариваясь, впились глазами в начальника районной милиции Луку Лукича Кобозева, человека, всегда бывшего на виду, так как щеголял он в такой форме, в такой фуражке, что перед ним невольно встанешь по стойке «смирно». И хотя у тебя за душой и намека нет на какую-либо провинность, но душа эта, видимо, от испуга, что может сотворить что-либо непотребное, дрогнет и зажмется в самые пятки. Только сегодня увидели калиновцы Луку Лукича не начальником милиции, а обыкновенным человеком и с трудом узнали его. Он сидел тихонько в уголке, замаскировавшись в штатский, уже ношенный костюм, внимательно рассматривал хромовые ботинки.
Когда Кобозев заговорил о карте и выгодной позиции, его сразу же окружили со всех сторон, почувствовав в нем военного спеца, даже стратега.
— Ну-ка, ну-ка, Лука Лукич, объясните…
Лука Лукич уже готов был объяснять, развернуть, как это он умел и любил, целую теорию, полную предвидений и гипотез, но вопрос о том, где же она, эта позиция, где этот рубеж, на котором наши войска остановили обнаглевшего врага, загнал калиновского стратега в глухой угол, и он заколебался.
— Где же… Думаю, на Днепре… Водный рубеж…
В мертвой тишине слова утонули, как в вате. Далекий-далекий гром со вспыхнувшей молнией то ли подтвердил, то ли опроверг сказанное. Присутствующие не удовлетворились объяснением, они и сами так полагали: широководный Днепр — неприступный рубеж для врага, обнадеживающая преграда.
— Ну, а слухи… слухи… Что вы о них скажете?
— Какие слухи? — насторожился начмил.
По поселку упрямо ползли слухи о том, что враг будто бы прорвался через Днепр и даже через Десну перемахнул.
— О каких слухах речь? — сурово переспросил Кобозев.
— О прорыве… На Днепре будто бы… — откликнулся Агафон Кириллович Жежеря. Все знали его наивную откровенность — что в голове, то и на языке.
Лука Лукич не возразил и не обвинил Жежерю в пораженчестве, а, наоборот, авторитетно подтвердил, что так и есть, враг неосмотрительно, не спросив брода, полез в воду, попал сдуру вместе со своими танками и самоходками в западню между Днепром и Десной, и у наших теперь только и дела — захлопнуть эту западню и бить его до победного конца.
— Что правда, то правда, — крикнул Станислав Иванович Зорик. — И как я сам до этого не додумался? Ведь слышали же, как и вчера, и позавчера била наша артиллерия? И авиация немецкая не летала…
Вражеские самолеты появились над Калиновом уже в первые дни войны. Сначала, заслышав характерный отрывистый рев чужих моторов, все живое замирало к пряталось, а потом привыкли, не обращали на них внимания, наверное, только потому, что летунам, видимо, не было дела до Калинова. Он неподвижно лежал на зеленом ковре лесов, лугов и полей, а самолеты плавали в пространстве где-то там, наверху. Только три дня назад внезапно и неожиданно один коршун нацелился глазом на тихий, смирный Калинов. Не увидел тут никаких важных военных объектов, не маршировала по его улицам пехота, не передвигались обозы замаскированных желтеющими ветвями осени машин, вместо этого приметил на околице местечка какую-то странную и печальную процессию да и решил хищно поглумиться над человеческим горем.
В послеобеденную пору прощался Калинов с учителем пения в средней школе. Исполнилось Аристарху Савельевичу ровно восемьдесят, напелся за свою жизнь человек вдоволь, поэтому в день своих именин будто бы сказал: пора и честь знать, теперь, когда обрывается столько молодых жизней, стоит ли ему, служителю искусства, замолкающего перед ревом пушек, пребывать далее на этом свете? Близкие подумали, что старый учитель пошутил, а он взял да и сдержал свое слово.
На похороны, невзирая на грозное время, собрались и стар и мал, ведь знали Аристарха Савельевича все, — в молодые годы был дьяконом, выпестовал еще в годы царя-«освободителя» при калиновской церкви прекрасный хор. А когда с «освободителем» покончили, траурное пение калиновских хористов прозвучало так молодо и вдохновенно, что на ни в чем не повинного регента обратило внимание жандармское управление. Напелся он в церковном хоре, намахался тоненькой, как копеечная свеча, палочкой, а вскоре после революции одним из первых объявил — и принародно, и в печати, — что не может больше петь старому миру, добровольно отрекся от сана, понес новую песню в народ.