Хотя народу на корме тоже было много, здесь всё же открывалось воздушное приволье. Предвечернее небо дымилось лиловой пылью, а пепельные спокойные облачка далеко, над луговой стороной, над синими перелесками, длинные, разорванные по краям, казались усталыми и грустными. Над кормой, на короткой мачте, подвешена была белая лодка вниз носом, и она казалась очень лёгкой и красивой. Река, разливная, широкая, блистала зеркалом, и низкий берег слева мерцал песком и яркой зеленью травы. А за кормой рыжей пеной кипели водовороты и уплывали назад, вздымаясь и ныряя в глубоких волнах. И вправо и влево эти волны широко и густо расходились во все стороны, блистали небом и тёмной глубиной. Высокие глинистые и известковые обрывы правого берега отражались в сияющей глади реки оранжевыми струями, а ближе и дальше рвались в плывущих к берегу волнах на пылающие клочья и вихри. Над пенистыми волнами летали розовыми вихрями чайки, падали на волны и, едва касаясь кипящей воды, трепетали крыльями, торопливо взлетали вверх с жалобными криками. Поражённый, я не отрывал глаз от этой невиданной красоты и забыл обо всём. Время от времени пароход раздольно вскрикивал встречному пароходу: э-эй!.. Этот задорный крик разносился всюду по широкому простору реки, и чудилось, что и высокие обрывы, и зелёные ущелья, и эти густые, масленистые волны далеко за кормой поют протяжную и разливную песню.
И песню эту, могучую и вольную, вдруг подхватила звонкая саратовская гармония, такая же разливная и молодая. Переборы играли причудливыми переливами, рассыпались серебром и колокольчиками. Потом гармония вздыхала густым напевом, в котором слышны были и слёзы тоски, и крики надежды, и бунт беспокойных желаний. Гармонист сидел на тугих рогожных тюках и со строгим раздумьем смотрел вдаль, на реку, а около него теснились парни, одетые по-городскому — в стареньких пиджаках и штиблетах, в дырявых шляпах, бритые и с пухом на щеках. Перед ними на полу стояла бутылка водки и валялись объедки воблы. Один из этих парней схватился за голову, закачался, вскрикнул в отчаянии и запел с рыданьем в голосе:
Сердце ноет… эх, счастья нету…
Ох, я поеду д'кругом свету…
Гармонист как будто не слышал тоскливой жалобы товарища: он застыл в суровой думе и изливал её в звенящих звуках и вздохах басов. А товарищ его горестно покачивался и после перебора опять вскрикнул и застонал в отчаянии:
Ах, догорай, моя лучина!
Улечу я д'на чужбину…
Все эти сбитые в кучи люди в кафтанах, в лаптях, в смятых картузах, босые и в лохмотьях, мужики и бабы, словно заворожённые, смотрели на гармониста и его товарища и улыбались смущённо и растерянно. Только крупный старик в суконной поддёвке, с красным, потным лицом и окладистой бородой в рыжих и седых клочьях, старательно ел красные ломти арбуза и пронзительно тоненьким голоском вскрикивал:
— Он, господь-то, отец наш небесный, грозен и справедлив в гневе своём. Вот они, бездольные да неурядистые люди-то! Х-ха, глядите-ка! Винцо, гармошка, беструдье… Бродят шелопутами по свету, беспокоят хороших людей… Эх, без-за-конники!
Парень, который пел со слезами тоски в голосе, выпрямился и впился в старика злыми глазами.
— Ну, ты… живодёр! Сколько в Саратове краденого набрал? А сейчас в Царицыне упакуешь да в Астрахани на татарском базаре спустишь? Жри свой арбуз и молчи, а то за бортом поплывёшь…
Старик смущённо и плутовато усмехнулся и сокрушённо покачал головой.
— Рече безумний: несть бог. Зане рекомо бысть: не послушествуй на друга своего свидетельства ложна. Все увязли в грехах, как в тине. И почто так много бродяжит вредных людей?
На него уже не обращали внимания, и гармонист вдруг сдвинул шляпу на затылок, оглядел народ озорными глазами и заиграл плясовую. Парень вскочил на ноги, вскинул руку, вцепился в шею, другою опёрся о бедро, гулко топнул рваным щиблетом и лихо взвизгнул.
— Эх, братцы, други вольные!.. Жизнь наша — копейка, а судьба — злодейка. Пляши — не тужи, дави живодёров!
И под рассыпчатые переливы гармонии и звон колокольчиков начал ловко оттопывать чёткую дробь своими щиблетами. Неожиданно вскочила молодая бабёнка с зовущими глазами, вызывающе уставилась на него и низким голосом крикнула:
— Эх, мальчишка милый! Пойдём, что ли, на зло праведникам!
За кормой бурлила вода и длинным следом в водоворотах и пене уплывала назад, зыбкие волны расходились к берегам, играя клочьями неба и тьмы. Высокие красные обрывы в оползнях медленно плыли мимо, а направо река блистала пламенем и разливалась до горизонта. Там, очень далеко, чернела маленькая лодочка, а на ней стоял неподвижно человек. Под глинистой кручей у самой воды шли один за другим маленькие люди и тянули на верёвке лодку, а на лодке мужик в красной рубашке отталкивался длинным шестом. Далеко позади волны от нашего парохода выкатывались на берег снежными сугробами.
Наверху визгливо залаяла собачонка. За белой решёткой стоял толстый человек с узенькой бородкой и женщина с высоко взбитыми волосами. Она держала на цепочке белую, лохматую собачку с чёрным носиком. Собачка смотрела на плясунов, подпрыгивала и брезгливо лаяла.
Где-то недалеко прогудел встречный пароход: у-ух!.. Ему раскатисто ответил наш: э-эй!.. И немного погодя прошёл мимо нас розовый, гордый красавец, бурля красным колесом воду и отбрасывая назад всклокоченные волны. За розовой проволочной сеткой стояли и прохаживались господа. Две барыни махали белыми платочками. И опять — заливистый крик нашего парохода, и опять ему откликнулся другой, и мы обогнали чёрные огромные баржи с домиками на палубе, с большущими рулями, похожими на ворота, а потом — длинный пароход с белым поясом на чёрной трубе. Он с натугой тянул на толстом канате эти баржи и изо всех сил шлёпал колесом по воде.
Меня потянул за рукав отец, и мы пошли обратно. На носу народу было меньше. Здесь сбились в кучи татары в тюбетейках и все вместе бормотали что-то, не слушая друг друга. Два старика с реденькими бородками стояли на коленях и покачивались, умываясь ладонями. Высокий матрос в кожаном картузе, похожий на дядю Ларивона, длинным шестом мерил глубину и мычал после каждого взмаха, вытаскивая шест из воды:
— Три-и!.. Два с по-ло-виной!.. Под табак!..
Волга вдали разливалась так, что не видно было низкого берега, только в туманце синели полоски лесных зарослей. А справа зеленели горы в ущельях и узких долинах и снова отвесные красные и известковые обрывы. И там, в мерцающем блистании реки, снова чернели толстобокие баржи и дымили трубы пароходов. Дул свежий ветер, свистел в ушах, и было приятно чувствовать его упругий напор. Пахло землёй, травами и рекой. У стенки борта четверо городских парней с угарными лицами играли в карты, а рядом с ними, закинув руки за голову и прислонившись к стенке, смуглый парень с чёрной шерстью на щеках и подбородке задумчиво пел вполголоса:
Отцовский дом спокинул я,
Травой он за-арастё-от…
Песня была печальная, и мне казалось, что парень вздыхает, тоскуя, и на глазах у него слёзы. Мне тоже стало грустно. Должно быть, этот парень пережил какое-то горе и уехал из родного дома куда глаза глядят. Может быть, и ему так же жалко было покидать родные места, как и мне свою деревню, где остались тётя Маша, Кузярь, где лежит в могиле бабушка Наталья, где мерцает на солнце широкая лука и играет милая речка внизу, под глинистым обрывом.
В эти минуты я почувствовал отца маленьким и насторожённым до робости и как-то сразу заметил в нём новую, неожиданную черту: он мягко и ласково брал меня за плечо, прижимал к себе и говорил странным голосом — виноватым, улыбающимся. Мне было как-то неловко слушать его и ощущать прикосновение его руки: словно он, защищая меня от чужих людей, сам растерялся в этом людском месиве, вырванный из привычной деревенской жизни. Там были надёжные, обжитые устои, были родные поля, взгорья, буераки, луга, дороги и тропки, по которым твёрдо и уверенно шагали ноги даже в тёмные ночи, и шабры, которые были так же близки, как родня. Там прожитый день незаметно угасал в спокойном сне, а новый день был похож на минувшие, и в этой привычной смене дней все чувствовали себя спокойно и знали своё место и свой долг. А здесь, на палубе парохода, люди, выброшенные из сторонних деревень, покорно сбились в кучи, чужие друг другу, и плыли в неведомый край, на берега Каспия, искать удачи, не зная, что их ожидает в будущем. Но будущее — это надежда, которая всегда полна манящих обещаний.
Отец и с матерью стал держать себя иначе: он ни разу не прикрикнул на неё и не смотрел исподлобья, с гнетущей злобой в ожесточённых глазах, как это было в деревне. В голосе его зазвучала неслыханная раньше добродушная глухотца, лицо посветлело. Мать он уже не называл Настасьей, а звал легко и игриво: Настёнка.