С этими словами Овчаров трусцой выбежал во двор и привел долговязого паренька, с лицом и взглядом послушного ученика. Паренек поздоровался, сел в уголке и молча принялся за борщ.
После второго стаканчика Леонтий Баев покраснел, расстегнул ворот сорочки, ослабил галстук. Овчаров, сидевший напротив, то и дело подвигал в его сторону лучшее, что было на столе, услужливо и пытливо заглядывал ему в лицо, норовя угадать желания и как бы прочесть ответ на свои немые вопросы. Баев будто догадывался, что от него надо старику, и не переставал твердить:
— Спасибо, дядь Гриш. Все хорошо, спасибо…
Ел Леонтий Баев медленно, безо всякого аппетита. Казалось, его вообще не интересуют никакие блюда. Все внимание и усилие его направлялись к тому, чтобы красиво взять ложку и, не торопясь, красиво отправить ее в рот. Казалось, он не ест, а лишь показывает, как надо есть. Возможно, этим он и озадачивал хозяина дома.
Кочкин, наоборот, был прожорлив, как кролик. Даже разговаривая, он без конца жевал, что-то грыз, обсасывал. Ел и пил он все подряд, начисто опровергая собственное заявление о неполноценности своего желудка. Пологов сидел рядом и терпеливо ждал, когда Федор устанет есть и освободится для разговора. Он уже начал терять надежду, но тут Кочкин повернулся к нему лицом и одной грубовато-искренней фразой оправдался:
— Понимаешь, с самого утра не жрал, — и, отодвинув с колен чистый рушник, вытер руки о замасленный комбинезон. — Провозился со своей таратайкой. Коробка передач барахлила. Теперь — порядочек.
— Ты хоть переоделся бы. Не в ремонтный цех же ехал, — вдруг неожиданно для себя жестко шепнул Пологов.
— Конечно, неудобно, — согласился Кочкин. — Но, понимаешь, коробку собрал, а тут гидравлика опять же, пока жидкости подлил… Впрочем, ты не гляди на меня, на одежду. Я рабочий… Я запросто…
— А что в конструкторы не вышел? — задетый какой-то смутной фальшью, спросил Пологов. — Тебя еще в школе Туполевым называли.
— Эх, Мить. Школа, мечты — одно, а жизнь — другое, — устало заговорил Кочкин. — В авиационный, сам знаешь, я не попал. И вот девятый год на заводе. Фрезеровщиком. Техникум вечерний кончил. Башка моя, сам знаешь, не пустая. Сразу же рационализацией занялся. Меня в мастера выдвинули. Потом затеяли мы с механиком и технологом дело хорошее: механизировать ручную правку сверл. Завод 15 миллионов в год их дает. И вот заправь-ка каждую вручную… Стали проталкивать дело — ни в какую! Боится заводское начальство: «Авось, а вдруг»… Заавоськали, а дело стоит. Механик Паша Сорокин в обком ходил, все доказывал. Дело-то доброе, миллион стоит! Я тоже, будь здоров, намыкался, перегрызся со всеми, желудок надсадил.
«Ну желудок-то тут не больно пострадал», — не посочувствовал Пологов.
— А потом думаю: да катись все к черту! Ушел с мастеров. Невелика почесть — сто тридцать в месяц. А на фрезерном я две с половиной запросто выжимаю. И никто тебе в глаза не тычет, нервы не треплет. Прежде я вечерами на заводе пропадал. Сейчас так: отработал, сел в машину — и за город. Я — рабочий! Дал полторы нормы и еду отдыхать. Все чисто и честно.
— Да, конечно, — вяло поддержал Пологов. — Кончил дело — гуляй смело… Ну, а с конвейером, как решили?
— Сдались они потом. Сорокин-то настырный, взял отпуск, в Москву поехал, до министра дошел. К главному специалисту какому-то прямо на дачу с чертежами прорвался… Конвейер сейчас работает и выгода большая. Говорят, заводу теперь еще три миллиона сверл к плану добавили. Во! Но я тут ни при чем. Сорокин дотягивал, вершил дело. Пробивной, ершистый он человек.
— Вот и Василий Григорьевич… — осторожно встрял в разговор черноглазый парень, шофер автоколонны. — Только он не ершистый. Нет. Знаете, он…
Парень напряженно замолчал, а потом заговорил торопливо, с возмущением:
— Ведь мог же не ехать в эту проклятую командировку?! Не его посылали, а механика Кондочикова. У Василия Григорьевича отпуск по графику. Вот и шел бы отдыхать. Но у Кондочиковых возьми и ребенок родись. Не знаю, просил его о чем Кондочиков иль нет, только слышим: колонну поведет Овчаров. На хлебоуборку нас направили. Семьдесят машин. На станцию эшелон прибыл через сутки, к вечеру. Сидим и думаем: что же нас, гостей-помощников, никто не встречает, не разгружает. Подходит Василий Григорьевич и говорит: «Ждать нечего, ребята. Все люди на уборке. Давайте разгружаться». Кто-то крикнул: «До утра подождем». А Василий Григорьевич спокойно: «Нет у нас времени на раскачку, ребята. Нас в поле ждут… Да и платформы нельзя задерживать». Нацелили на эшелон прожектор и давай машины сгонять. Ну, коль дело стронулось, Вася-то мог отойти, покурить. Отдал, приказание, наладил дело — иди в буфет чай пить. А он снял пиджак, ходит вдоль разгрузочной площадки, кому словом, кому руками помогает. «Быстрей, ребята, быстрей! К утру мы должны выехать в заданном направлении». По-боевому дело-то развернул, ну прямо как в армии.
Парень замолчал, заметив, что все слушают только его, свидетеля гибели Васи Овчарова. Не раз небось рассказывал он эту печальную историю и убедился, что люди слушают ее каждый раз с обновленным интересом, хотя сообщает он всегда одно и тоже. Но повторяясь, как бы умножает в себе и в них возмущение противозаконностью нелепого и мрачного события.
— Вот тут-то Васю и ударило, — влажно блеснув белками черных глаз, продолжал он. — Всего пару машин осталось сгрузить. Одна угодила передним и задним колесом между платформой и площадкой. Заклинило ее — ни вперед, ни назад. Стали кумекать, соображать, как выдернуть ее. «Давайте трос, — приказывает Вася. — Только тащить ее надо не в бок, а параллельно эшелону, иначе отломим колеса. Трос привязали и, чтобы создать угол, зацепили за крепежный штатив платформы. Все было продумано. И машину вытащили в три минуты. Но только со второй попытки. А первый раз трос сорвало со штатива. Им-то и ударило Васю в грудь, прижало к борту. Подбегаем, а Василий Григорьевич стоит, держится руками за трос, побелел, шевелит губами. Я к нему: «Что с вами, Василий Григорьевич!» А он еле слышно: «В левом кармане путевые листы. Завтра…» Так и не договорил. Изо рта у него кровь тоненько потекла, глаза закрылись, и стал тихонько оседать. Мы подхватили его, трясем. А он — все. Готов.
Парень смолк, над столом стало тихо. Во время рассказа Верочка подсела к мужу, слегка обняла его за плечи, прижалась и печально смотрела перед собой в пустоту.
— Вот вам рядовая ситуация. — Поколебал тишину Баев. — Проза будней. Нелепый случай. Ничего героического. Но честнейшее исполнение служебного дела — тоже подвиг…
— Леонид, помолчи, пожалуйста, — тихо остановил его Пологов и еще тише, только для Баева, сказал: — Здесь не школьный класс.
— Да, надо полагать, — сухо произнес Леонтий и замолк.
Верочка встретилась с Пологовым взглядом, слегка нахмурилась, но тут же, словно улаживая тайную негласную ссору, улыбнулась и пододвинула Пологову тарелку с тушеной картошкой.
— Попробуй, Мить. Изумительная вкуснятина.
Пологов промолчал, хотя чувствовал, что надо сказать что-нибудь в ответ или хотя бы улыбнуться.
— Вот я все думаю: ну что в мире изменилось бы, доберись мы в тот колхоз днем позже? Велика ли разница? — спрашивал парень, обращаясь сразу ко всем. — Допустим, опоздали бы, так причина на то была, оправдание. А Василий Григорьевич вроде не понимал этого.
— Понимал, — возразил Пологов. — Просто он не хотел опаздывать, когда можно было не опоздать.
— Во, точно. Он такой. — Лицо черноглазого осветилось, а потом приняло выражение мучительного поиска. Нескладно и сбивчиво он продолжал: — Пять лет с ним работаю. Ну что? Вроде бы знаю его. Да? Это в душе. А словом сказать не могу. Он… Знаете, он внутренне честный. То есть не от того, что его кто-то называет честным. А сам по себе, внутри…
Парень замолчал от нехватки нужных слов. Пологов с любовью взглянул в его орлиные глаза и тихонько спросил:
— Простите, как вас зовут?
— Михаил.
— А меня Дмитрий. Я друг Васи… С детства. Вы верно сказали о честности и простоте его.
— Простота, она хуже воровства. Был бы похитрее, можа и цел был, — заметил Наумыч. — Простецкий он, душа нагишом.
— Почему так: чаще гибнут хорошие люди, а разная тварь живет себе припеваючи? — с тихим возмущением спросил у себя Михаил.
— А хороший человек не только людям, он и богу надобен, — заговорил дед Самсон. Он сытно отобедал и подремывал сидя. — Богу-то тоже хороших людей подавай.
— Но Васильку небось везде хорошо будет, его и там все уважать станут, — чуть погодя, серьезно рассудил он, ткнув пальцем в потолок.
— Я тут в соседях, пятый год… — сказал однорукий мужчина, сидевший рядом с Овчаровым, прикрыл глаза ладонью, провел ею по чисто выбритому подбородку, вспоминая: — Одно время мы совсем замучились с шоферней. Вжикают и вжикают мимо окон. Птицу давят, ребятишек пугают. Бесами носятся по нашей улице. А ведь знают, стервецы, что дорога-то вон где. Но им объехать деревню лень. И вот ныряют в нашу улочку. Сперва мы бревно поперек дороги бросили — не помогло. Камней наложили — протаранили. Я Васе говорю: «Уйми ты своих шалапутов, прикажи, чтоб не озорничали». А он мне: «Я побеседую в автоколонне, только здесь не одни наши водители ездят, а всякие, кому не лень». Поставили столбик с автодорожным знаком: проезд запрещен. Вроде б нашли укорот, да ненадолго. Снова зашныряли машины, у Гаврюшиных телка сбили. Собрались мужики и решили: выкопаем канаву поперек улицы. Но не все согласились. Что ж, говорят, мы себя от мира отрежем. Не проехать, не пройти. И вот в позапрошлую осень встал я как-то рано утром. Гляжу: Вася ямки копает, деревца сажает. Стал помогать ему. Помню, в конце работы Вася пот с лица вытирает и спрашивает меня: «Как думаешь, дядь Вань, найдется ли такой, что на живые березки попрет?». А теперь, глядите-ка, какая аллейка!