Никитич смотрел вперед, руки его, как и раньше, покоились на коленях. После слов механика он долго всматривался в черное пятно на горизонте, но пятно это оказалось всего лишь синим утренним леском. «Что ведь вышло, — недовольно думал Никитич, — расшевелить хотел... Черт бы тебя взял!» Никитич даже себе не признавался, что слова механика задели его за живое. «Тоже мне: добро... — злился он. — Видели вы это добро?.. Знаете, с чем его едят?! А что до меня, то жил я правильно: не убил никого, не ограбил. Другие вон что творят!..»
— Выходной завтра, надо понимать, того... упразднили, — нарушил тишину механик.
Сказал он это только потому, что не нравилось ему тягостное для него молчание командира. Он надеялся, что Никитич откликнется, помолчал секунду и добавил:
— Когда же жить будем...
Никитич, выпросивший рейс на выходной день, подскочил в кресле, как ужаленный...
— Вот тут вся твоя жизнь! — выкрикнул он механику в лицо и ткнул рукою в полик под ногами. — Вся жизнь! — повторил он и совсем уж ни к чему добавил: — Черт-те что!..
И, уцепившись руками, часто потряс штурвалом. Зло потряс и дико, как трясут разве что врага, прижатого к земле, трясут, чтобы вынулась из него поганая душонка. Самолет мелко задрожал, противясь, автопилот вскрикнул сиреной и отключился. Второй пилот ловко подхватил штурвал...
— Сами виноваты, — глухо сказал штурман, — кто вас заставлял.
Он сказал это по внутренней связи, и Никитич, перевесившись через подлокотник и откинув занавеску, прокричал:
— Ты!.. Магнитофон все пишет!..
— Плевать я хотел на ваш магнитофон, — спокойно ответил штурман, — что же теперь?.. Слова нельзя сказать, да?! И не кричите так, двигатели встанут...
...Взошло солнце. Красное и большое, оно помедлило какое-то время на линии горизонта и, оставляя тонкий слой облаков, тронулось вверх. На земле же все еще таилась последняя темень, видно было, как туманы расползались по руслам рек, затекали в низины...
— Оно конечно, советовать легче, — неожиданно задумчиво произнес Никитич, — но ты попробуй слушать. Научись этому... А то что ж? Без году неделя — и с подковырками...
Механик кивал головою при этих словах, как бы говоря: «Истинно так!» — и жевал губами. А Никитич, помолчав, продолжил:
— Я-то ладно... но найдется такой, что рога скрутит!
— Не скрутит, — упрямо сказал штурман. — Не понимаю я: какая разница для вас — я десять, вы тридцать лет отработали... Вам бы еще тридцать лет, и все бы осталось как есть, — закончил штурман.
— Какой, однако... прыткий, — не унимался механик. Он вскинул глаза на Никитича, выискивая поддержку, и выругался по-немецки.
— Да будет вам, — добродушно, как на детей, проворчал Никитич, — разговор завели... У каждого свое, сколько людей, столько интересов. Что добро, что зло... Поди разберись в этом...
— Не прикидывайтесь, Никитич, — сказал штурман. — Вы-то знаете, где что лежит...
— Знаю!.. Как не знать: один, к примеру, всю жизнь отлетал, а другой поотирался в штабе — «заслуженного» дали... А он и летать-то не умеет... Где же добро твое хваленое?!
— Мы летим — вот добро. Минуту! — штурман прислушался и тут же произнес: — Видимость пятьсот!
— Ага, туман, — живо откликнулся Никитич. Казалось, он только и ждал, чтобы штурман напомнил об этом. — Тебя не поймешь: то лететь не желаешь, то добро у тебя... Ну да бог с ним! Сядем и откажемся от рейса...
— Как же, — штурмам тихо, рассмеялся. — Откажемся... Такого случая у вас еще не водилось.
— Не водилось! — подтвердил механик.
— Что делать, — весело пророкотал Никитич и кивнул второму пилоту: — Снижайся!
И второй пилот, обрадовавшись хоть какому-то действию, отключил рулевые машинки и ткнул самолет вниз. Штурман доложил диспетчеру о снижении.
— Вас понял, снижайтесь, — ответил диспетчер, растягивая слова. — Запасной туманит... У нас пока... пятьсот!
Последнее слово он произнес быстро.
— Влипли, — тихо сказал второй пилот, а Никитич рассмеялся.
— Что будем делать? — спросил штурман.
— Садиться! — твердо сказал Никитич. — Все как всегда. — Он хотел сказать еще что-то, но передумал. — Все как всегда, — повторил он еще раз и ухватил штурвал.
Самолет вздрогнул и покачнулся, когда огромные лапищи ухватили за штурвал, как за уши, и покорился. И стремительно и ровно понесся к земле. Вскоре он нырнул в пелену тумана, безликую, как экран перед началом кино... Пропали лес, солнце; все, что было с ними минуту назад, пропало бесследно. Остался один лишь туман. Тонкая пленка его напрочь отрезала их от земли. «Надо было все же подождать, — торопливо подумал Никитич, — да что теперь...» Ему вспомнилось не то летное поле, не то ветхий какой-то аэропланишко, он хотел было додумать, но времени не было. «Туман», — сказал Никитич сам себе, решительно хмыкнул и устремился к земле, как к спасению.
— Вы говорите так, будто знаете чужие мысли, — сказал он язвительно и взглянул на меня с усмешкой.
И я ответил — или мы все превратились в ясновидящих и без усилий читаем мысли других людей, или же мысли наши стали до того просты, что угадать их не составляет никакого труда.
Он пожал плечами и промолчал.
Впервые я засомневался в Татьяне, когда увидел на ее руке часы нашего командира — блестящая эта штука с синим циферблатом и двумя окошками кроме времени показывала дни недели, месяцы и числа; нажав кнопку, можно было остановить секундную стрелку и пустить ее снова; будильник не звенел, как у большинства часов, а наигрывал веселую мелодию: «Бим-бом! Бим-бом!» Но главное их достоинство, несомненно, заключалось в том, что таких часов не водилось ни у одного летчика нашего отряда.
Однажды перед вылетом, поджидая пассажиров, мы всем экипажем сидели в салоне, и Рогачев демонстрировал свои «ходики», которые тогда у него только появились. Он поиграл секундомером, прозвонил мелодией, а мне, как штурману, показал текущее время по Гринвичу, полагая, что именно это вызовет во мне зависть. Бортмеханик, глядя на довольное лицо командира, посмеялся, а Саныч — наш второй пилот — небрежно протянул руку, намереваясь разглядеть диковинку поближе. Но Рогачев часы не дал.
— Уронишь! — испугался он. — А вещь дорогая. Друг подарил, — добавил, словно бы оправдываясь, и взглянул на меня. — Сделано в Гонконге.
Никаких друзей у Рогачева не водилось — не то что в заморских странах, но даже в Ленинграде, — и подарить ему часы никто не мог хотя бы потому, что он за свою жизнь никому ничего не дарил. Понятно было, соврал, потому и зыркнул на меня настороженно. Часы он купил в комиссионном или у кого-то, приехавшего из-за границы, и, затратив немалые деньги, хотел вернуть хотя бы часть капитала. В этом весь Рогачев, как я его понимаю.
Впрочем, так я думал тогда...
— Так ты что, не дашь поглядеть? — искренне удивился Саныч. — Вот эту штамповку?..
— Подарок друга, — повторил Рогачев смелее, начиная сам верить в это. — Беречь надо — память...
— Хорош друг, — вмешался я, чтобы хоть как-то выручить Саныча. — И «ходики» ничего, главное, блестят здорово!
— Знаю! — отрезал Рогачев, как обычно, и, не поняв намека, добавил: — Сделаны на совесть.
Механик снова осторожно просиял, как просигналил, взглянул на командира и не сказал ни слова: Тимофей Иванович странный человек, внимательно присматривается к людям, непроизвольно копирует их мимику, но говорит крайне редко. Усы у него черные, по-гусарски пышные, а глаза цепкие и какие-то затаенные, и, когда он в полете смотрит на меня, безмолвно о чем-то спрашивая, я поворачиваюсь к нему и, бывает, угадываю вопрос, но никогда не могу понять до конца; всегда остается то, что принадлежит только Тимофею Ивановичу, и, скрывая это, он как-то смущенно, совсем по-детски улыбается.
— Если бы они еще и место самолета показывали, — пошутил я, — тогда бы им цены не было.
Рогачев тут же отбрил меня, сказав, что если бы они определяли место самолета, то меня бы уволили за ненадобностью, хохотнул довольно, взглянул пристально и зло, давая понять, что в каждой шутке есть доля правды; выбритое лицо его сморщилось и стало похожим на мордочку зверька из семейства грызунов.
Меня его слова уже давно не трогали, и я загадал, прикоснется он к галстуку или не прикоснется, что всегда служит знаком того, что мысленно он себя похвалил, — а вот Саныч не выдержал, растерянно взглянул на меня...
— Вот человек! — произнес он глухо, выругался и встал, чтобы уйти, но задержался и добавил: — Через три дня станут!
— У них гарантия, — ответил Рогачев и, взявшись двумя руками за галстук, подтянул повыше узел. — И точность хода.
Но я заметил, что уверенность второго ему не по душе.
— И гарантия станет! — нашелся Саныч. — В Гонконге только грипп с гарантией!
Мне показалось, он хотел сказать совсем о другом, и я не удержался от улыбки, чем снова вызвал недовольный взгляд Рогачева.