— Тебе, Султан, лишь бы поспорить. Всегда ты не веришь ничему. А мне вот бабушка говорила, что это случилось, когда она еще девчонкой была. А Сарат была очень красивая, наверно, как твоя сестра Маседо.
— Ладно. Пошли. Да вниз не смотри, голова закружится, — сказал я, сам боясь взглянуть вниз, в пропасть. Тропинка вилась в скалах, время от времени она становилась такой узкой, что приходилось держаться за выступы. По этой тропе чабаны едут на конях в горы. При одной мысли об этом у меня слегка закружилась голова и пересохло в горле. Я вдруг представил, как наша Маседо скакала здесь ночью в аул, когда узнала о «черном» письме. Храбрая Маседо у нас.
— Знаешь, — болтала, не унимаясь, Хажа, — здесь однажды пастух вниз сорвался, его, говорят, так и не нашли.
— Да хватит тебе выдумывать, — наконец рассердился я. Мне и так было страшно, а она — со своими случаями. — Перестань болтать! — кричу я, боясь повернуться к ней. Она осторожно ступает следом за мной и болтает без умолку. — Дома так молчишь, а здесь разболталась, когда нельзя.
— Так я ж нарочно, чтоб дорога быстрее прошла, — едва слышно говорит Хажа. — Когда говоришь, не так страшно, — призналась она.
— Тогда про что‑нибудь хорошее рассказывай, а то заладила — кто как упал, да кто шапку уронил.
— Хорошо, Султап, я не буду больше. Только ты не кричи, мне и так страшно, прямо дрожу вся. Дай руку…
Мне понравилось признание Хажи. Оказывается, и ей страшно.
— Маседо рассказывала, как здесь один пьяный чабан. вниз сорвался, — сказал я, не замечая, что тоже начинаю говорить про страшное.
— А что, если навстречу нам кто‑нибудь пойдет? — испуганно сказала Хажа. — Не разойдешься здесь. И в эту самую минуту послышался лай собак и крик чабанов. — Страх сразу прошел, а дорога, казалось, стала шире. Мы сделали еще несколько шагов, и перед нами открылась зеленеющая долина, будто мы неожиданно оказались на большой плоской крыше. Это и была стоянка чабанов. Поднимался к небу дым от костров, — чабаны готовили завтрак. Кругом — отары овец. Долина пестрела цветами, а там, дальше, снова начинались горы, сверкали на солнце снежные вершины, оловянными струями текли из‑под снега родниковые воды, с шумом низвергаясь вниз, торопясь слиться в одну бурную реку. Над лениво бродящими овцами парили орлы, высматривая добычу — ягненка или горного фазана. Гнезда орлов — высоко в скалах, а сюда, в долину, они прилетают охотиться.
Усталые за ночь собаки, завидев нас, сначала лежали смирно, но, когда мы подошли совсем близко, вскочили было и залаяли. Но удаман Али прикрикнул на них, и они снова мирно улеглись на своих местах. Али держал за шею большого барана, а молодой чабан Хаджи–Мухамед забинтовывал барану ногу.
— Смотри‑ка, кто к нам пожаловал, Хаджи–Мухамед, — улыбаясь, сказал Али. — Ну и ну. Добрались? — Он с удивлением разглядывал нас.
Еще не так давно, до войны Хаджи–Мухамед вместо с нами, ребятами, играл на аульском гумне, он был старше меня лет на шесть. А теперь он чабанил вместо ушедшего на фронт отца.
Хаджи–Мухамед перевязывал барану ногу, а вид у него был недовольный.
— Надоело мне с этими баранами возиться. Уйду отсюда. На фронт поеду, — говорил он.
— Эка загнул. На фронт. Годами еще не вышел, — усмехнулся удамап Али. — Здесь тоже фронт, только трудовой.
— Трудовой… — ехидно протянул Хаджи–Мухамед. — Ни орденов, ни славы. А я хочу как Хасбулат воевать.
— Заладил — воевать да воевать. Тебя и в восемнадцать в армию не возьмут. Винтовку держать пальцы нужны. — У Хаджи–Мухамеда пальцы на правой руке были оторваны во время взрыва патрона. Когда это случилось, ему было лет десять. Где‑то нашел он тогда старый патрон от охотничьей винтовки и ударил по нему камнем. Патрон неожиданно взорвался у него в руках, и с оторванными пальцами Хаджи прибежал домой. «Хорошо еще, что всю руку не оторвало, а то и совсем убить могло», — делая ему тогда перевязку, сказал врач.
— Раз овец стричь могу, значит, из винтовки тоже смогу стрелять, — упрямо твердил Хаджи–Мухамед. Видно, они не первый раз спорили иа этот счет с Али, и удаману нравилось поддразнивать простодушного Хаджи–Мухамеда.
— Да тебя и по росту в армию не возьмут, — смеялся Али. — Вон какой длинный. В кавалерию‑то уж точно не возьмут, ноги по земле будут волочиться. С такими длинными руками тебе только в пекарне работать, удобно хлебы в печь забрасывать. Нет уж, браток. Лучше уж тебе чабанить. Что? Правду я говорю, ребятки? — обратился он к нам.
— Верно. Еще раньше, когда в войну играли, мы из‑за тебя всегда проигрывали, — сказал я Хаджи–Мухамеду. — Отовсюду тебя видно было.
— Ха–ха–ха, — смеялся удаман Али. А Хаджи–Мухамед зло смотрел на меня и даже кулаком погрозил. Но я не обиделся на него. Мне вспомнилось, как раньше мы беззаботно играли в войну на аульском гумне. Хаджи еще тогда приклеивал усики, изображая Гитлера, а мы его ловили. Бабушка говорила, качая головой: «Не играли бы вы, дети, в войну, разве других игр мало».
Но мы не слушали ее. А когда действительно пришла война и стали приходить похоронные — мы больше в войну не играли…
Я засмотрелся, как Хаджи перевязывает ногу барашку. Барашек дергал ногами, стараясь вырваться, — наверно, ему было очень больно. Но Хаджи–Мухамед держал его крепко.
— Ой! — вскрикнула вдруг Хажа. Не успел я обернуться, как почувствовал сильный удар сзади по мягкому месту. Я не удержался и упал, больно ударившись головой. Поднялся, чуть не плача от боли, смотрю с удивлением кругом: кто же это ударил меня из‑за спины? И вижу: совсем рядом со мной — серый козел с огромными шишкастыми бровями. Стоит с воинственным видом: вот–вот снова бросится.
— Ах ты, проклятый! Опять из сарая вырвался, — закричал Хаджи–Мухамед. — Второй раз петли с двери срывает. Надо зарезать его.
— Что ты, Хаджи. Такого красавца и — зарезать, — возразил удаман Али. — Сколько лет здесь в вожаках ходит, и теперь вон другому места не хочет уступать. Вот и бесится от зависти. Хажа, отойди от него.
А Хажа стояла перед козлом и стыдила его.
— Ишь ты, злой какой! Чего на Султана набросился? Не стыдно? — А козел, нагнув голову, гордо поводил рогами, бил копытом землю и, казалось, вот–вот бросится на Хажу. В это время послышался стук копыт: со стороны гор вихрем скакал верховой. Козел замер на месте. А верховой, ловко спрыгнув с седла, подошел к нам. Только теперь я узнал Маоедо.
На ней была черная папаха, высокие сапоги, на плечах — черная бурка, из‑под которой виднелась рукоять отцовского кинжала с серебряной насечкой. Эта форма очень шла к ней. «Наша Маседо — настоящий джигит», — с восхищением подумал я. Мне вдруг вспомнился день, когда провожали на фронт молодых чабанов. Они уезжали все вместе — Хасбулат, Омар и Салих. По всему аулу слышался тогда плач их матерей и сестер. Дед Абдурахман провожал чабанов вместе со всеми. «Деритесь храбро, джигиты, — помню, говорил он тогда. — Слава одного — весь род славит, и аул, и все горы наши, а позор лишь одного — для всех горцев позор».
Маседо стояла тогда в толпе аульских девушек и так же, как все они, молча подавала руку ехавшим на фронт чабанам. Я помню, как она покраснела, когда к ней подъехал Хасбулат. Мне вдруг показалось, что она закричит, заплачет, но она лишь молча пожала руку Хасбулата, с тоской поглядела вслед ему. Хасбулат на перевале повернул коня, последний раз помахал рукой. Я понял, что он прощается с Маседо.
В тот же день, придя домой, Маседо заявила матери, что едет чабанить в горы. Мама плакала, никак не хотела ее отпускать. «Женское ли это дело, дочка? Да и незамужняя ты, что люди говорить будут? — сердилась мама. — Виданное ли дело — одна среди мужчин!»
«Сейчас все мужские дела женщины делают, — отвечала ей Маседо. — В колхозе у нас совсем чабанов не осталось, инвалиды да старики чабанят. А я себя в обиду не дам, не волнуйся». — Маседо решительно надела отцовскую папаху и сняла со стены шашку.
Мама побежала к деду Абдурахману, чтобы он уговорил Маседо остаться дома, не уезжать в горы. Я увязался тогда за ней. «Отца дома нет, вот она и надумала, — жаловалась мама. — С мужчинами хочет чабанить. Хоть ты, Абдурахман, образумь ее», — плакала она. Дед Абдурахман молча выслушал маму, а потом взял ярлыгу[21] Хасбулата, подал маме и говорит: «На‑ка вот, передай ее Маседо. Да скажи ей, что одобряю ее решение. А о чести ее не беспокойся. Маседо — настоящая горянка и честь свою где хочешь сохранить сумеет».
Так и поехала Маседо в горы. Надела отцовскую бурку, пристегнула к ремню кинжал, вскочила на хромого коня, которого дал ей Абдурахман, и ускакала. Издали даже и не видно было, что конь хромает, так ловко скакала на нем моя сестра, любой джигит мог бы позавидовать ей.
И вот теперь, соскочив с того же хромавшего на правую ногу коня, она отогнала неподвижно стоявшего козла и подошла к нам. Козел гордо повел головой, словно удивился, кто это посмел согнать его с места, и взглянул на меня своими маленькими глазками. Ух, как я его ненавидел. «Хоть бы волк тебя разодрал, — с досадой подумал я. — Опозорил меня перед чабанами».