После ужина Войтов пригласил командиров к себе. Длинная, большая комната едва вместила всех. Здесь оказалась и Каталина; вела себя непринужденно, словно была на положении хозяйки. Я недоумевал: офицеры собрались, чтобы подвести итоги боевой учебы в подразделениях, роль Кораблевой оставалась загадкой. Слуху, который дошел до меня, не верил, но столь частое посещение ею полковника, ее присутствие в его доме даже в часы, когда он вел деловой разговор с подчиненными, — все это было слишком откровенным вызовом. Березин, забившись в угол, не спускал глаз с Каталины. Войтов стоял у карты. Он был в отличном настроении. И скованность, которая обычно царила среди нас в его присутствии, как-то незаметно исчезла. Третьего дня полковник получил орден, со дня на день ждет повышения в звании; он стал мягче, с лица его не сходит добродушие. Вот и сегодня, разбирая учения, он по-отечески снисходителен к нашим промахам, хотя железную ноту в его голосе мы улавливаем даже за щедрой улыбкой и незлобивостью. Судя по докладам офицеров, репликам и замечаниям Войтова, дела идут превосходно. Часть формировалась, пополнялась новыми людьми, училась, готовилась к боям.
— Тяжело в учении — легко в бою, — заключил свой обзор Войтов известным суворовским изречением. И вдруг, перехватив мой взгляд, сказал:
— Это особенно относится к вам, разведчикам, лейтенант Метелин!
— Слушаюсь, — поднялся я.
— Садитесь.
Войтов отложил указку, достал из кармана яркой белизны платок, вытер бритый череп. Внешне он напоминает маршала Тимошенко, когда-то служил у него адъютантом, ему подражал. И сегодня полковник цитировал маршала, хотя мы, особенно молодые командиры, не любим его бога и поклоняться ему не собирались.
— Вообще разведчики живут чересчур вольготно, — внезапно прозвучал в наступившей тишине голос адъютанта Войтова Соснова, явно стремящегося угодить своему командиру. — Ремни им потуже подтянуть не мешало бы.
Меня передернуло. Но Войтов с охотой, полушутя-полусерьезно откликнулся на замечание адъютанта:
— Разведчики — привилегированный народ. Однако я не теряю надежды, что наши аристократы наконец поймут: сколько бы мы ни умничали, а солдат должен оставаться солдатом; в существе своем он, как заведенный механизм, всегда должен работать безотказно и в заданном направлении. Маршал Тимошенко признаёт только одну школу — суровую. И это лучшая школа из всех возможных.
— Разрешите обратиться, товарищ полковник. Прошу извинить, но ваш адъютант перегнул палку. Пусть объяснит, что значит «вольготно»? — спросил я.
— Разрешите доложить?
Войтов кивнул головой.
— В пятницу лейтенант Метелин вместо полевых занятий, намеченных по плану, безо всякого разрешения укатил на попутной машине в областной центр и несколько часов провел со взводом в картинной галерее.
Соснов ел глазами полковника. «Подражать старшему командиру — хорошо, но быть подхалимом — подло», — невольно подумал я.
Войтов повернулся ко мне:
— Было?
— Разве командир не вправе поступать так, как он считает разумнее?
— Я вас не спрашиваю о праве!
— Так точно. Было.
Тишина стала звонче. Я поймал на себе взгляд Каталины и одновременно Березина. Командиры следили за полковником, ждали бури. Но Войтов не расположен был обострять обстановку, лишь вскользь заметил мне: «Надеюсь, вы уяснили себе, что значит вольготно?» и тотчас переменил разговор. И тут неожиданно вмещалась Каталина.
— Товарищ капитан, — она в упор посмотрела на Соснова, — вы считаете, что солдат обязан уметь делать одно — стрелять? Только этому его следует учить?! Разве понятие Родина не включает в себя музыки, театра, картинной галереи, то есть Репина, Брюллова, Рафаэля, Левитана? Если он, конечно, не оловянный солдат, а человек. Разве…
— Я считаю, что вам, вам… — Уши у Соснова покраснели. — Вам надо… — Но так и не нашел в себе смелости, чтобы осадить Каталину. — Я знаю одну школу — суровую! — добавил он и, видимо, сам донял, что смешон.
Полковник изогнул бровь, щеки его вспыхнули недовольным румянцем. Все это было неприятно. Березин, по всему было видно, зажегся и готов избить Соснова.
— Тебе бы, девочка, слушать и не вмешиваться, — по-отечески тепло, но твердо заметил Войтов Каталине. — А то знаешь, порядок есть порядок: всыплет капитан по первое число наряд вне очереди, вот тогда и поймешь, чему и как учат солдат! — И, повернувшись к нам, сказал: — Вот видите, дочка задала нам всем задачу. Как говорится, истина глаголет устами младенца: кто нищ душой — плохой боец. С такими много не навоюешь.
Мы не узнавали Войтова. Непонятно было и поведение Каталины. Вмешательство ее в разговор офицеров — непозволительная выходка, и, хотя адъютант был не так-то уж люб нам, вольность ее не пришлась по сердцу: кое-кто был склонен в узком кругу язвительно проехаться по адресу полковника. И все же то, что сказала девушка, было для всех нас определенным открытием, и не задуматься над этим было нельзя. Ничего необычного в сказанном не было, но в этом, пожалуй, и заключалась сила: Каталина просто обратила внимание на понятное и известное всем, мимо чего мы проходили бездумно. В человеке надо видеть всегда и прежде всего человека; человек — его первое имя, кем бы он ни был — солдатом или маршалом! В человеке надо воспитывать человека. И для того, чтобы это делать успешно, надо до глубины сердца любить людей, жизнь. Не солдат, а человек пройдет самый длинный путь, все сможет, вынесет, выстоит.
Противоречивые чувства не оставляют каждого из нас. Только двое — Соснов и Березин — были определенны. Первый Каталину ненавидел, второй умирал от любви к ней, что почти одно и то же.
— Так что прошу запомнить, — уже прощаясь, сказал Войтов. — Нынешний день требует, чтобы его меряли не вчерашней меркой. — Он мельком взглянул на меня. — Не оловянный солдат, а человек в солдате должен быть. Зарубите себе это на носу, да так, чтобы зарубку видно было. А вы, Метелин, учтите: впредь нарушение дисциплины может обернуться для вас серьезной неприятностью.
Расходились мы от полковника в тот вечер шумно; еще долго спорили дорогой. Командир радиороты капитан Саранцев взял меня под руку.
— Ты родился в рубашке: не всякому такое сошло бы с рук. А Соснов каков? Ну и влип!
— Не волнуйся, с него как с гуся вода. В жизни он обеспечит себе теплое местечко, пойдет далеко. Ну бывай, — я пожал ему руку и направился к себе.
У палатки меня догнала Каталина:
— Вы торопитесь?
— Что случилось?
— Я хочу побыть с вами. А если нельзя…
От той Каталины, которая несколько минут назад высказала самому Войтову то, чего не осмелился бы сказать ни один из нас, мужчин, не осталось и следа. Передо мной стояла робкая, беззащитная девочка.
— Выкладывайте, что у вас?
— Пойдемте к реке. Смотрите, какая ночь!..
Я молча повиновался. Узкой улочкой мы направились из деревни к реке. Ночь и в самом деле полна поэзии, чарующей тайны, звонкой тишины. Небо и земля к чему-то прислушиваются, открытые и недоступные человеческому сердцу. Как колдовские глаза, светят звезды. Каталина тоже занята собою, но занята тревожно.
— У вас странное лицо, и глаза таят грусть. Почему? — повернулся я к ней.
Каталина вздрогнула, слишком неожиданным был звук голоса.
— Я не скажу вам этого.
— Хотите, я сам отвечу?
Она вся сжалась.
— Откуда вы можете знать?
— Видите ли, Каталина, в жизнь приходят два сорта людей: одни — плывут, отдав себя на волю течения, другие — целеустремленные и сильные; благодаря им, собственно, и не гаснет жизнь! Вы — из числа последних. Но на дороге у вас все время обстоятельства, как ухабы, выбоины. Вы всю себя растрачиваете на них. Вы, как лодка в шторм, то взлетаете на гребень, то падаете головокружительно в черную бездну. Взять хотя бы ваш переход из спецшколы к нам. Надо быть слепым и редкостным тупицей, чтобы поверить, будто вы добровольно ушли из части, бойцам которой предстояло столь же трудное, как и славное задание — действовать в тылу врага. Перевод связан не иначе как с какой-нибудь сердечной историей.
Каталина схватила меня за руку, стиснула локоть, мне передался нервный трепет ее пальцев, но она опомнилась, с горькой усмешкой спросила:
— Кто вам успел насплетничать?
— А разве есть для этого причины?
Каталина в замешательстве остановилась.
— Все это только мое предположение, — добавил я.
— Вы по-настоящему ни разу не поинтересовались, как и где я все время жила. А ведь отец просил вас позаботиться обо мне.
Пуховичи!.. Может быть, смерть отца Каталины, капитана Кораблева, заронила в меня тогда мужества больше, чем я обретал его в любые другие времена, позволила увидеть то, чего в другой раз, в другую жизнь я не увидел и не познал бы до конца. Слишком дорогою ценой за все заплачено. В душе я тогда назвал себя братом Каталины — и забыл. Ее слова «позаботиться» вызвали у меня и стыд, и горечь одновременно.